Перешить длинный рукав на короткий

Александр Солженицын. В круге первом (т.1)

--------------------------------------------------------------- Проект "Общий текст" (TextShare). Об ошибках в тексте сообщайте по адресу В фигурных скобках {} номера страниц --------------------------------------------------------------- ОГЛАВЛЕНИЕ. ГЛАВЫ 1 -- 52 1. Торпеда 2. Промах 3. Шарашка 4. Протестантское Рождество 5. Хьюги-Буги 6. Мирный быт 7. Женское сердце 8. Остановись, мгновенье! 9. Пятого года упряжки 10. Розенкрейцеры 11. Зачарованный замок 12. СемЈрка 13. И надо было солгать... 14. Синий свет 15. Девушку! Девушку! 16. Тройка лгунов 17. НасчЈт кипятка 18. Сивка-Бурка 19. Юбиляр 20. Этюд о великой жизни 21. Верните нам смертную казнь! 22. Император Земли 23. Язык -- орудие производства 24. Бездна зовЈт назад 25. Церковь Никиты Мученика 26. Пилка дров 27. Немного методики 28. Работа младшины 29. Работа подполковника 30. Недоуменный робот 31. Как штопать носки 32. На путях к миллиону 33. Штрафные палочки 34. Звуковиды 35. Поцелуи запрещаются 36. Фоноскопия 37. Немой набат 38. Изменяй мне! 39. Красиво сказать -- в тайгу 40. Свидание 41. ЕщЈ одно 42. И у молодых 43. Женщина мыла лестницу 44. На просторе 45. Псы империализма 46. Замок святого Грааля 47. Разговор три нуля 48. Двойник 49. Жизнь -- не роман 50. Старая дева 51. Огонь и сено 52. За воскресение мЈртвых! {9} ___

А. И. Солженицын. В круге первом, т. 1.

М. Новый мир, 1990 Восстановлены подлинные доцензурные тексты, заново проверенные и исправленные автором. Судьба современных русских книг: если и выныривают, то ущипанные. Так недавно было с булгаковским "Мастером" -- перья потом доплывали. Так и с этим моим романом: чтобы дать ему хоть слабую жизнь, сметь показывать и отнести в редакцию, я сам его ужал и исказил, верней -- разобрал и составил заново, и в таком-то виде он стал известен. И хотя теперь уже не нагонишь и не исправишь -- а вот он подлинный. Впрочем, восстанавливая, я кое-что и усовершил: ведь тогда мне было сорок, а теперь пятьдесят. написан -- 1955-1958 искажЈн -- 1964 восстановлен -- 1968 ПОСВЯЩАЮ ДРУЗЬЯМ ПО ШАРАШКЕ --------

1

Кружевные стрелки показывали пять минут пятого. В замирающем декабрьском дне бронза часов на этажерке была совсем тЈмной. СтЈкла высокого окна начинались от самого пола. Через них открывалось внизу на Кузнецком торопливое снование улицы и упорная передвижка дворников, сгребавших только что выпавший, но уже отяжелевший, коричнево-грязный снег из-под ног пешеходов. Видя всЈ это и не видя этого всего, государственный советник второго ранга Иннокентий Володин, прислонясь к ребру оконного уступа, высвистывал что-то тонкое-долгое. Концами пальцев он перекидывал пЈстрые глянцевые листы иностранного журнала. Но не замечал, что в нЈм. Государственный советник второго ранга, что значило подполковник дипломатической службы, высокий, узкий, не в мундире, а в костюме скользящей ткани, Володин казался скорее состоятельным молодым бездельником, чем ответственным служащим министерства иностранных дел. Пора была или зажечь в кабинете свет -- но он не зажигал, или ехать домой, но он не двигался. Пятый час означал конец не служебного дня, но -- его дневной, меньшей части. Теперь все поедут домой -- пообедать, поспать, а с десяти вечера снова засветятся тысячи и тысячи окон сорока пяти общесоюзных и двадцати республиканских министерств. Одному единственному человеку за дюжиной крепостных стен не спится по ночам, и он приучил всю чиновную Москву бодрствовать с ним до трЈх и до четырЈх часов ночи. Зная ночные повадки владыки, все шесть десятков министров, как школьники, бдят в ожидании вызова. Чтоб не клонило в сон, они вызывают {10} заместителей, заместители дЈргают столоначальников, справкодатели на лесенках облазывают картотеки, делопроизводители мчатся по коридорам, стенографистки ломают карандаши. И даже сегодня, в канун западного рождества (все посольства уже два дня как стихли, не звонят), в их министерстве всЈ равно будет ночное сиденье. А у тех пойдут теперь на две недели каникулы. Доверчивые младенцы. Ослы длинноухие! Нервные пальцы молодого человека быстро и бессмысленно перелистывали журнал, а внутри -- страшок то поднимался и горячил, то опускался, и становилось холодновато. Иннокентий швырнул журнал и, Јжась, прошЈлся по комнате. Позвонить или не позвонить? Сейчас обязательно? Или не поздно будет там?.. в четверг-в пятницу?.. Поздно... Так мало времени обдумать, и совершенно не с кем посоветоваться! Неужели есть средства дознаться, кто звонил из автомата? Если говорить только по-русски? Если не задерживаться, быстро уйти? Неужели узнают по телефонному сдавленному голосу? Не может быть такой техники. Через три-четыре дня он полетит туда сам. Логичнее -- подождать. Разумнее -- подождать. Но будет поздно. О, чЈрт -- ознобом повело его плечи, не привычные к тяжестям. Уж лучше б он не узнал. Не знал. Не узнал... Он сгрЈб всЈ со стола и понЈс в несгораемый шкаф. Волнение расходилось сильней и сильней. Иннокентий опустил лоб на рыжее окрашенное железо шкафа и отдохнул с закрытыми глазами. И вдруг, как будто упуская последние мгновения, не позвонив за машиной в гараж, не закрыв чернильницы, Иннокентий метнулся, запер дверь, отдал ключ в конце коридора дежурному, почти бегом сбежал с лестницы, обгоняя постоянных здешних в золотом шитье и позументах, едва натянул внизу пальто, насадил шляпу и выбежал в сыроватый сморкающийся день. От быстрых движений полегчало. {11} Французские полуботинки, по моде без галош, окунались в грязно тающий снег. Полузамкнутым двориком министерства пройдя мимо памятника Воровскому, Иннокентий поднял глаза и вздрогнул. Новый смысл представился ему в новом здании Большой Лубянки, выходящем на Фуркасовский. Эта серо-чЈрная девятиэтажная туша была линкор, и восемнадцать пилястров как восемнадцать орудийных башен высились по правому его борту. И одинокий утлый челночЈк Иннокентия так и тянуло туда, под нос тяжЈлого быстрого корабля. Нет, не тянуло челноком -- это он сам шЈл на линкор -- торпедой! Но невозможно было выдержать! Он увернулся вправо, по Кузнецкому. От тротуара собиралось отъехать такси, Иннокентий захватил, погнал его вниз, там велел налево, под первозажжЈнные фонари Петровки. Он ещЈ колебался -- откуда звонить, чтоб не торопили, не стояли над душой, не заглядывали в дверь. Но искать отдельную тихую будку -- заметнее. Не лучше ли в самой густоте, только чтоб кабина была глухая, в камне? И как же глупо плутать на такси и брать шофЈра в свидетели. Он ещЈ рылся в кармане, ища пятнадцать копеек, и надеялся не найти. Тогда естественно будет отложить. Перед светофором в Охотном Ряду его пальцы нащупали и вытянули сразу две пятнадцатикопеечных монеты. Значит, быть по тому. Кажется, он успокаивался. Опасно, не опасно -- другого решения быть не может. Чего-то всегда постоянно боясь -- остаЈмся ли мы людьми? Совсем не задумывал Иннокентий -- а ехал по Моховой как раз мимо посольства. Значит, судьба. Он прижался к стеклу, изогнул шею, хотел разглядеть, какие окна светятся. Не успел. Минули Университет -- Иннокентий кивнул направо. Он будто делал круг на своей торпеде, разворачиваясь получше. Взлетели к Арбату, Иннокентий отдал две бумажки и пошЈл по площади, стараясь умерять шаг. Высохло в горле, во рту -- тем высыханьем, когда {12} никакое питьЈ не поможет. Арбат был уже весь в огнях. Перед "Художественным" густо стояли в очереди на "Любовь балерины". Красное "М" над метро чуть затягивало сизоватым туманцем. ЧЈрная южная женщина продавала маленькие жЈлтые цветы. Сейчас не видел смертник своего линкора, но грудь распирало светлое отчаяние. Только помнить: ни слова по-английски. Ни тем более по-французски. Ни перышка, ни хвостика не оставить ищейкам. Иннокентий шЈл очень прямой и совсем уже не поспешный. На него вскинула глаза встречная девушка. И ещЈ одна. Очень милая. Пожелай мне уцелеть. Как широк мир, и сколько в нЈм возможностей! -- а у тебя ничего не осталось, только вот это ущелье. Среди деревянных наружных кабин была пустая, но кажется, с выбитым стеклом. Иннокентий шЈл дальше, в метро. Здесь четыре, углублЈнные в стену, были все заняты. Но в левой кончал какой-то простоватый тип, немного пьяненький, уже вешал трубку. Он улыбнулся Иннокентию, что-то хотел говорить. Сменив его в кабине, Иннокентий тщательно притянул и так держал одной рукой толсто-остеклЈнную дверь; другой же рукой, подрагивающей, не стягивая замши, опустил монету и набрал номер. После нескольких долгих гудков трубку сняли. -- Это секретариат? -- он старался изменять голос. -- Да. -- Прошу срочно соединить меня с послом. -- Посла вызвать нельзя, -- очень чисто по-русски ответили ему. -- А вы по какому вопросу? -- Тогда -- поверенного в делах! Или военного атташе! Прошу не медлить! На том конце думали. Иннокентий загадал: откажут -- пусть так и будет, второй раз не пробовать. -- Хорошо, соединяю с атташе. Переключали. За зеркальным стеклом, чуть поодаль от ряда кабин, неслись, торопились, обгоняли. Кто-то откатился сюда и нетерпеливо стал в очередь к кабине Иннокентия. {13} С очень сильным акцентом, голосом сытым, ленивым, в трубку сказали: -- Слушают вас. Что ви хотел? -- Господин военный атташе? -- резко спросил Иннокентий. -- Йес, авиэйшн, -- проронили с того конца. Что оставалось? Экраня рукою в трубку, сниженным голосом, но решительно, Иннокентий внушал: -- Господин авиационный атташе! Прошу вас, запишите и срочно передайте послу... -- Ждите момент, -- неторопливо отвечали ему. -- Я позову переводчик. -- Я не могу ждать! -- кипел Иннокентий. (Уж он не удерживался изменять голос!) -- И я не буду разговаривать с советскими людьми! Не бросайте трубку! Речь идЈт о судьбе вашей страны! И не только! Слушайте: на этих днях в Нью-Йорке советский агент Георгий Коваль получит в магазине радиодеталей по адресу... -- Я вас плЈхо понимал, -- спокойно возразил атташе. Он сидел, конечно, на мягком диване, и за ним никто не гнался. Женский оживлЈнный говор слышался отдалЈнно в комнате. -- Звоните в посольство оф Кэнеда, там хорошо понимают рюсски. Под ногами Иннокентия горел пол будки, и трубка чЈрная с тяжЈлой стальной цепью плавилась в руке. Но единственное иностранное слово могло его погубить! -- Слушайте! Слушайте! -- в отчаянии восклицал он. -- На днях советский агент Коваль получит важные технологические детали производства атомной бомбы в радиомагазине ... -- Как? Какой авеню? -- удивился атташе и задумался. -- А откуда я знаю, что ви говорить правду? -- А вы понимаете, чем я рискую? -- хлестал Иннокентий. Кажется, стучали сзади в стекло. Атташе молчал, может быть затянулся сигаретой. -- Атомная бомба? -- недоверчиво повторил он. -- А кто такой ви? Назовите ваш фамилия. В трубке глухо щЈлкнуло, и наступило ватное молчание, без шорохов и гудков. Линию разорвали. {14} --------

2

Есть такие учреждения, где натыкаешься на темновато-багровый фонарик у двери: "Служебный". Или, поновей, важную зеркальную табличку: "Вход посторонним категорически воспрещЈн". А то и грозный вахтер сидит за столиком, проверяет пропуска. И за недоступной дверью рисуется, как всЈ запретное, невесть что. А там -- такой же простой коридор, может почище. Средней струЈй простелена дорожка красного казЈнного рядна. В меру натЈрт паркет. В меру часто расставлены плевательницы. Только безлюдно. Не ходят из двери в дверь. Двери же -- все под чЈрной кожей, под вздувшейся от набивки чЈрной кожей с белыми заклЈпками и зеркальными же оваликами номеров. Даже те, кто работают в одной из таких комнат, знают о событиях в соседней меньше, чем о рыночных новостях острова Мадагаскара. В тот же безморозный хмуроватый декабрьский вечер в здании московской центральной автоматической телефонной станции, в одном из таких запретных коридоров, в одной из таких недоступных комнат, которая у коменданта числилась как 194-я, а в XI отделе 6-го управления МГБ как "Пост А-1", -- дежурило два лейтенанта. Правда, они были не в форме, а в "гражданском: так приличнее было им входить и выходить из здания телефонной станции. Одна стена была занята щитками, сигнальным стендом, тут же чернела пластмасса и блестел металл телефонно-акустической аппаратуры. На другой стене висела на серой бумаге инструкция во многих пунктах. По этой инструкции, предусматривавшей и предупреждавшей все возможные случаи нарушений и отклонений при подслушивании и записывании разговоров американского посольства, дежурить долженствовало двоим: одному безотрывно слушать, не снимая наушников, второму же никуда не удаляться из комнаты, кроме как в уборную, {15} и каждые полчаса подменять товарища. Невозможно было ошибиться, работая по этой инструкции. Но по трагическому противоречию между идеальным совершенством государственных устройств и жалким несовершенством человека, инструкция в этот раз была нарушена. Не потому, что дежурившие были новички, но потому, что имели они опыт и знали, что никогда ничего особенного не случается. Да ещЈ и канун западного рождества. Одного из них, широконосого лейтенанта Тюкина, в понедельник на политучЈбе непременно должны были спрашивать, "кто такие друзья народа и как они воюют с социал-демократами", почему на втором съезде надо было размежеваться, и это правильно, на пятом объединиться, и это снова правильно, а с шестого съезда опять всяк себе, и это опять-таки правильно. НипочЈм бы Тюкин не стал читать с субботы, мало надеясь запомнить, но в воскресенье после его дежурства намечали они с сестриным мужем крепко заложить, в понедельник утром с опохмелу эта мура тем более в голову не полезет, а парторг уже пенял Тюкину и грозил вызвать на бюро. Да главное-то было не ответить, а представить конспект. За всю неделю Тюкин не выбрал времени и сегодня весь день откладывал, а теперь, попросив товарища дежурить пока без смены, приудобился в уголку при настольной лампе и выписывал из "Краткого курса" к себе в тетрадь то одно место, то другое. Верхнего света они ещЈ не успели зажечь. Горела дежурная лампа у магнитофонов. Кучерявый лейтенант Кулешов с пухленьким подбородком сидел с наушниками и скучал. ЕщЈ с утра заказывали покупки, а после обеда посольство как заснуло, ни одного звонка. Долго просидев так, Кулешов надумал посмотреть нарывы на левой ноге. Эти нарывы вспыхивали всЈ новые и новые от неизвестных причин, их мазали зелЈнкой, цинковой и стрептоцидовой мазью, но они не заживали, а расширялись под струнами. Боль уже мешала при ходьбе. В клинике МГБ его уже назначили на консультацию к профессору. А недавно Кулешов получил квартиру новую, и жена ждала ребЈнка -- и такую складную жизнь эти нарывы отравляли. {16} Кулешов совсем снял тугие наушники, давившие уши, перешЈл удобнее к свету, засучил левую трубку брюк и кальсон и стал осторожно ощупывать и обламывать края струпов. При надавливании их насачивалась бурая сукровица. Так больно, что отдавалось в голову, это захватило его внимание. В первый раз его прострельнуло от мысли, что здесь не нарывы, а... а... Какое-то пришло на память где-то слышанное страшное слово: гангрена?.. и ещЈ как-то... Так он не сразу заметил, что катушки магнитофона бесшумно кружатся, включЈнные автоматически. Не снимая обнажЈнной ноги с подставки, Кулешов дотянулся до наушников, приложил к одному уху и услышал: -- А откуда я знаю, что ви говорить правду? -- А вы понимаете, чем я рискую? -- Атомная бомба? А кто такой ви? Назовите ваш фамилия. АТОМНАЯ БОМБА!!! Повинуясь порыву такому же бессознательному, как схватиться за опору, падая, Кулешов вырвал штырь коммутатора, этим разъединил телефоны -- и тут только сообразил, что вопреки инструкции, не засЈк номера абонента. Первое движение было -- обернуться. Тюкин строчил конспект и не видал ничего. Тюкин-то был друг, но ведь Кулешову вменялось контролировать Тюкина, значит и тому. Дрожащими пальцами переключив на обратную перемотку, а в цепь посольства включив запасной магнитофон, Кулешов сперва подумал стереть запись и скрыть свою оплошность. Но тут же вспомнил, как начальник не раз говорил, что работа их поста дублируется автоматической записью ещЈ в одном месте -- и откинул вздорную мысль. Конечно дублируется, и за укрытие такого разговора -- расстреляют! Лента перемоталась. Он включил прослушивание. Преступник очень торопился, волновался. Откуда он мог говорить? Конечно, не из частной квартиры. Да вряд ли и с работы. В посольства всегда стараются из автоматов. Раскрыв список автоматов, Кулешов торопливо выбрал телефон на входной лестнице метро "Сокольники". -- Генка! Генка! -- хрипло позвал он, спуская брючину. -- Аврал! Звони в оперативку! Может, ещЈ захватят!.. {17} --------

3

-- Новички! -- Новичков привезли! -- Откуда, товарищи? -- Приятели, откуда? -- А что это у вас на груди, на шапке -- пятна какие-то? -- Тут наши номера были. Вот на спине ещЈ, на колене. Когда из лагеря отправляли -- спороли. -- То есть, как -- номера?! -- Господа, позвольте, в каком веке мы живЈм? На людях -- номера? Лев Григорьич, позвольте узнать, это что -- прогрессивно? -- Валентуля, не генерируйте, идите ужинать. -- Да не могу я ужинать, если где-то люди ходят с номерами на лбу! -- Друзья! Дают "Беломор" по девять пачек за вторую половину декабря. Имеете шанс! На цырлах! -- Беломор-"Ява" или Беломор-"Дукат"? -- Пополам. -- Вот стервы, "Дукатом" душат. Буду министру жаловаться, клянусь. -- А что за комбинезоны на вас? Почему вы все здесь как парашютисты? -- Форму ввели. Раньше шерстяные костюмы выдавали, пальто драповые, теперь зажимают, гады. -- Смотри, новички! -- Новичков привезли. -- Э! орлы! Что вы, живых зэков не видели? Весь коридор загородили! -- Ба! Кого я вижу! Доф-Донской!? Да где же вы были, Доф? Я вас в сорок пятом году по всей Вене, по всей Вене искал! -- А ободранные, а небритые! Из какого лагеря, друзья? -- Из разных. Из Речлага... -- ... из Дубровлага... -- Что-то я, девятый год сижу -- таких не слышал. -- А это новые, Особлаги. Их учредили только с сорок {18} восьмого. -- У самого входа в венский Пратер меня загребли и -- в воронок. -- Подожди, Митек, давай новичков послушаем... -- Гулять, гулять! На свежий воздух! Новичков опросит Лев, не беспокойся. -- Вторая смена! На ужин! -- ОзЈрлаг, Луглаг, Степлаг, Камышлаг... -- Можно подумать, в МВД сидит непризнанный поэт. На поэму не разгонится, на стихотворение не соберЈтся, так даЈт поэтические названия лагерям. -- Ха-ха-ха! Смешно, господа, смешно! В каком веке мы живЈм? -- Ну, тихо, Валентуля! -- Простите, как вас зовут? -- Лев Григорьич. -- Вы сами тоже инженер? -- Нет, я филолог. -- Филолог? Здесь держат даже филологов? -- Вы спросите, кого здесь не держат? Здесь математики, физики, химики, инженеры-радисты, инженеры по телефонии, конструкторы, художники, переводчики, переплЈтчики, даже одного геолога по ошибке завезли. -- И что ж он делает? -- Ничего, в фотолаборатории пристроился. Даже архитектор есть. Да какой! -- самого Сталина домашний архитектор. Все дачи ему строил. Теперь с нами сидит. -- Лев! Ты выдаЈшь себя за материалиста, а пичкаешь людей духовной пищей. Внимание, друзья! Когда вас поведут в столовую, -- там на последнем столе у окна мы для вас составили тарелок десятка три. Рубайте от пуза, только не лопните! -- Большое вам спасибо, но зачем вы отрываете от себя? -- Ничего не стоит. Кто ж нынче ест селЈдку мезенского засола и пшЈнную кашу! Пошло. -- Как вы сказали? ПшЈнная каша -- пошло? Да я пять лет пшЈнной каши не видел! -- Наверно, не пшЈнная, наверно магара? -- Да вы с ума сошли -- магара! Попробовали б они нам магару! Мы б им... {19} -- А как сейчас на пересылках кормят? -- На челябинской пересылке... -- На челябинской-новой или челябинской-старой? -- По вашему вопросу видно знатока. На новой... -- Что там, по-прежнему ватер-клозеты на этажах экономят, а зэки оправляются в параши и носят с третьего этажа? -- По-прежнему. -- Вы сказали -- шарашка. Что значит -- шарашка? -- А по сколько хлеба здесь дают? -- Кто ещЈ не ужинал? Вторая смена! -- Хлеба белого по четыреста грамм, а чЈрный -- на столах. -- Простите, как -- на столах ? -- Ну так, на столах, нарезан, хочешь -- бери, хочешь -- не бери. -- Простите, здесь что -- Европа, что ли? -- Почему Европа? В Европе на столах белый, а не чЈрный. -- Да, но за это маслице и за этот "Беломор" мы горбим по двенадцать и по четырнадцать часов в сутки. -- Гор-бите? Если за письменным столом сидите, то уже не горбите! Горбит тот, кто киркой машет. -- ЧЈрт знает, на этой шарашке сидишь, как в болоте -- от всей жизни отрываешься. Вы слышали, господа? -- говорят, блатных прижали и даже на Красной Пресне уже не курочат. -- Масло сливочное профессорам по сорок грамм, инженерам по двадцать. От каждого по способности, каждому по возможности. -- Так вы работали на Днепрострое? -- Да, я у Винтера работал. Я за этот Днепрогэс и сижу. -- То есть, как? -- А я, видите ли, продал его немцам. -- Днепрогэс? Его же взорвали! -- Ну и что ж, что взорвали? А я взорванный им же и продал. -- Честное слово, как будто вольный ветер подул! Пересылки! этапы! лагеря! движение! Эх, сейчас бы до Сов-гавани прокатиться! {20} -- И назад, Валентуля, и -- назад! -- Да! И скорей назад, конечно! -- Вы знаете, Лев Григорьич, от этого наплыва впечатлений, от этой смены обстановки у меня кружится голова. Я прожил пятьдесят два года, я выздоравливал от смертельной болезни, я дважды женился на хорошеньких женщинах, у меня рождались сыновья, я печатался на семи языках, я получал академические премии, -- никогда я не был так блаженно счастлив, как сегодня! Куда я попал? Завтра меня не погонят в ледяную воду! Сорок грамм сливочного масла!! ЧЈрный хлеб -- на столах! Не запрещают книг! Можно самому бриться! Надзиратели не бьют зэков! Что за великий день? Что за сияющая вершина? Может быть, я умер? Может быть, мне это снится? Мне чудится, я -- в раю!! -- Нет, уважаемый, вы по-прежнему в аду, но поднялись в его лучший высший круг -- в первый. Вы спрашиваете, что такое шарашка? Шарашку придумал, если хотите, Данте. Он разрывался -- куда ему поместить античных мудрецов? Долг христианина повелевал кинуть этих язычников в ад. Но совесть возрожденца не могла примириться, чтобы светлоумных мужей смешать с прочими грешниками и обречь телесным пыткам. И Данте придумал для них в аду особое место. Позвольте... это звучит примерно так: "Высокий замок предо мной возник... ... посмотрите, какие здесь старинные своды! Семь раз обвитый стройными стенами... Сквозь семь ворот тропа вовнутрь вела... ... вы на воронке въезжали, поэтому ворот не видели... Там были люди с важностью чела, С неторопливым и спокойным взглядом... Их облик был ни весел, ни суров... Я видеть мог, что некий многочестный И высший сонм уединился там... Скажи, кто эти, не в пример другим Почтенные среди толпы окрестной?.." -- Э-э, Лев Григорьевич, я гораздо доступнее объясню {21} герру профессору, что такое шарашка. Надо читать передовицы "Правды": "Доказано, что высокие настриги шерсти с овец зависят от питания и от ухода." --------

4

ілка была -- сосновая веточка, воткнутая в щель табуретки. Плетеница разноцветных маловольтных лампочек, обогнув еЈ дважды, спускалась молочными хлорвиниловыми проводами к аккумулятору на полу. Табуретка стояла в проходе между двухэтажными кроватями в углу комнаты, и один из верхних матрасов отенял весь уголок и крохотную Јлку от яркости подпотолочных ламп. Шесть человек в плотных синих комбинезонах парашютистов привстали у Јлки и, склонив головы, строго слушали, как один из них, бойкий Макс Адам, читал протестантскую рождественскую молитву. Во всей большой комнате, тесно уставленной такими же двухэтажными наваренными в ножках кроватями, больше не было никого: после ужина и часовой прогулки все ушли на вечернюю работу. Макс окончил молитву -- и шестеро сели. Пятерых из них схлынуло горько-сладкое ощущение родины -- устроенной, устоявшейся страны, милой Германии, под черепичными крышами которой был так трогателен и светел этот первый в году праздник. А шестой среди них -- крупный мужчина с широкой чЈрной бородой, был еврей и коммунист. Льва Рубина судьба сплела с Германией и ветвями мира и прутьями войны. В миру он был филолог-германист, разговаривал на безупречном современном hoch-Deutsch, обращался при надобности к наречиям средне-, древне- и верхне-германским. Всех немцев, когда-либо подписывавших свои имена в печати, он без напряжения вспоминал как личных знакомых. О маленьких городках на Рейне рассказывал так, как если б хаживал не раз их умытыми тенистыми улочками. А побывал он -- только в Пруссии, и то -- с фрон- {22} том. Он был майором "отдела по разложению войск противника". Из лагерей военнопленных он выуживал тех немцев, которые не хотели оставаться за колючей проволокой и соглашались ему помогать. Он отбирал их оттуда и безбедно содержал в особой школе. Одних он перепускал через фронт с тринитротолуолом, с фальшивыми рейхсмарками, фальшивыми отпускными свидетельствами и солдатскими книжками. Они могли подрывать мосты, могли прокатиться домой и погулять, пока не поймают. С другими он говорил о ГЈте и Шиллере, обсуждал для машин-"звуковок" уговорные тексты, чтоб воюющие братья обернули оружие против Гитлера. Из его помощников самые способные к идеологии, наиболее переимчивые от нацизма к коммунизму, передавались потом в разные немецкие "свободные комитеты" и там готовили себя для будущей социалистической Германии; а кто попроще, посолдатистей -- с теми Рубин к концу войны раза два и сам переходил разорванную линию фронта и силой убеждения брал укреплЈнные пункты, сберегая советские батальоны. Но нельзя было убеждать немцев, не врастя в них, не полюбив их, а с дней, когда Германия была повержена -- и не пожалев. За то и был Рубин посажен в тюрьму: враги по Управлению обвинили его, что он после январского наступления 45-го года агитировал против лозунга "кровь за кровь и смерть за смерть". Было и это, Рубин не отрекался, только всЈ неизмеримо сложней, чем можно было подать в газете или чем написано было в его обвинительном заключении. Рядом с табуреткой, где светилась сосновая ветвь, были сплочены две тумбочки, образуя как бы стол. Стали угощаться: рыбными консервами (зэкам шарашки с их лицевых счетов делали закупки в магазинах столицы), уже остывающим кофе и самодельным тортом. Завязался степенный разговор. Макс направлял его на мирные темы: на старинные народные обычаи, умильные истории рождественской ночи. Недоучившийся физик венский студент Альфред в очках смешно выговаривал по-австрийски. Почти не смея вступить в беседу старших, таращил глаза на рождественские лампочки круглолицый с просвечивающими, как у поросЈнка, розовыми ушами юнец Густав из Hitler- {23} jugend (взятый в плен через неделю после конца войны). И всЈ-таки разговор сорвался с дорожки. Кто-то вспомнил Рождество сорок четвЈртого года, пять лет назад, тогдашнее наступление в Арденнах, которым немцы единодушно гордились как античным: побеждЈнные гнали победителей. И вспомнили, что в тот сочельник Германия слушала Геббельса. Рубин, одной рукой теребя отструек своей жЈсткой чЈрной бороды, подтвердил. Он помнит эту речь. Она удалась. Геббельс говорил с таким душевным трудом, будто волок на себе все тяготы, под которыми падала Германия. Вероятно, он уже предчувствовал свой конец. Обер-штурм-банн-фюрер-SS Райнгольд Зиммель, чей длинный корпус едва умещался между тумбочкой и сдвоенной кроватью, не оценил тонкой учтивости Рубина. Ему невыносима была даже мысль о том, что этот еврей вообще смеет судить о ГЈббельсе. Он никогда не унизился бы сесть с ним за один стол, если бы в силах был отказаться от рождественского вечера с соотечественниками. Но остальные немцы все непременно хотели, чтобы Рубин был. Для маленького немецкого землячества, занесенного в позолоченную клетку шарашки в сердце дикой беспорядочной Московии, единственным близким и понятным здесь человеком только и был этот майор неприятельской армии, всю войну сеявший среди них раскол и развал. Только он мог растолковать им обычаи и нравы здешних людей, посоветовать, как надо поступить, или перевести с русского свежие международные новости. Ища, как бы выразиться подосадней для Рубина, Зиммель сказал, что в Райхе вообще были сотни ораторов-фейерверкеров; интересно, почему у большевиков установлено согласовывать тексты заранее и читать речи по бумажкам. УпрЈк пришЈлся тем обидней, чем справедливей. Не объяснять же было врагу и убийце, что красноречие у нас было, да какое, но вытравили его партийные комитеты. К Зиммелю Рубин испытывал отвращение, ничего больше. Он помнил его только что привезенным на шарашку из многолетнего заключения в Бутырках -- в хрустящей кожаной куртке, на рукаве которой угадывались споротые нашивки гражданского эсэсовца -- худшего вида эсэсовца. Даже {24} тюрьма не могла смягчить выражение устоявшейся жестокости на лице Зиммеля. Именно из-за Зиммеля Рубину было неприятно прийти сегодня на этот ужин. Но очень просили остальные, и было жалко их, одиноких и потерянных здесь, и отказом своим невозможно было омрачить им праздник. Подавляя желание взорваться, Рубин привЈл в переводе совет Пушкина кое-кому не судить свыше сапога. Обиходчивый Макс поспешил прервать нарастающую схватку: а он, Макс, под руководством Льва, уже по складам читает по-русски Пушкина. А почему Райнгольд взял торт без крема? А где был Лев в тот рождественский вечер? Райнгольд прихватил и крем. Лев припомнил, что был он тогда на наревском плацдарме, у Рожан, в своЈм блиндаже. И как эти пять немцев вспоминали сегодня свою растоптанную и разорванную Германию, окрашивая еЈ лучшими красками души, так и у Рубина вдруг разживились воспоминания сперва о наревском плацдарме, потом о мокрых лесах возле Ильменя. Разноцветные лампочки отражались в согретых человеческих глазах. О новостях спросили Рубина и сегодня. Но сделать обзор за декабрь ему было стеснительно. Ведь он не мог себе позволить быть беспартийным информатором, отказаться от надежды перевоспитать этих людей. И не мог он уверить их, что в сложный наш век истина социализма пробивается порою кружным искажЈнным путЈм. А поэтому следовало отбирать для них, как и для Истории (как бессознательно отбирал он и для себя) -- только те из происходящих событий, которые подтверждали предсказанную столбовую дорогу, и пренебрегать теми, которые заворачивали как бы не в болото. Но именно в декабре кроме советско-китайских переговоров, и то затянувшихся, ну и кроме семидесятилетия Хозяина, ничего положительного как-то не произошло. А рассказывать немцам о процессе Трайчо Костова, где так грубо полиняла вся судебная инсценировка, где корреспондентам с опозданием предъявили фальшивое раскаяние, будто бы написанное Костовым в камере смертников, {25} - было и стыдно и не служило воспитательным целям. Поэтому Рубин сегодня больше остановился на всемирно-исторической победе китайских коммунистов. Благожелательный Макс слушал Рубина и поддерживал кивками. Его глаза смотрели невинно. Он был привязан к Рубину, но со времени блокады Берлина что-то стал ему не очень верить и (Рубин не знал), рискуя головой, у себя в лаборатории дециметровых волн стал временами собирать, слушать и опять разбирать миниатюрный приЈмник, ничуть не похожий на приЈмник. И он уже слышал из КЈльна и по-немецки от Би-Би-Си не только о Костове, как тот опроверг на суде вымученные следствием самообвинения, но и о сплочении атлантических стран и о расцвете Западной Германии. ВсЈ это, конечно, он передал остальным немцам, и жили они одной надеждой, что Аденауэр вызволит их отсюда. А Рубину они -- кивали. Впрочем, Рубину давно пора была идти -- ведь его не отпускали с сегодняшней вечерней работы. Рубин похвалил торт (слесарь Хильдемут польщЈнно поклонился), попросил у общества извинения. Гостя несколько позадержали, благодарили за компанию, и он благодарил. Дальше настраивались немцы вполголоса попеть песни рождественской ночи. Как был, держа в руках монголо-финский словарь и томик Хемингуэя на английском, Рубин вышел в коридор. Коридор -- широкий, с некрашеным разволокнившимся деревянным полом, без окон, день и ночь с электричеством -- был тот самый, где Рубин с другими любителями новостей час назад, в оживлЈнный ужинный перерыв, интервьюировал новых зэков, приехавших из лагерей. В коридор этот выходила одна дверь с внутренней тюремной лестницы и несколько дверей комнат-камер. Комнат, потому что на дверях не было запоров, но и камер, потому что в полотнах дверей были прорезаны глазки -- застеклЈнные окошечки. Эти глазки никогда не пригожались здешним надзирателям, но заимствованы были из настоящих тюрем по уставу, по одному тому, что в бумагах шарашка именовалась "спецтюрьмой №1 МГБ". Через такой глазок сейчас виден был в одной из комнат подобный же рождественский вечер землячества латы- {26} шеи, тоже отпросившихся. Остальные зэки были на работе, и Рубин опасался, чтоб его на выходе не задержали и не потащили к оперуписать объяснение. В обоих концах коридор кончался распашными на всю ширину дверьми: деревянными четырЈхстворчатыми под полукруглой аркой, ведшими в бывшее надалтарье семинарской церкви, теперь тоже комнату-камеру; и двуполотенными запертыми, доверху окованными железом (эти, ведшие на работу, назывались у арестантов "царские врата"). Рубин подошЈл к железной двери и постучал в окошечко. С противной стороны к стеклу прислонилось лицо надзирателя. Тихо повернулся ключ. Надзиратель попался равнодушный. Рубин вышел на парадную лестницу старинной постройки с разводными маршами, прошЈл по мраморной площадке мимо двух старинных, теперь уже не светящих, узорочных фонарей. Тем же вторым этажом вошЈл в коридор лабораторий. В коридоре толкнул дверь с надписью: "АКУСТИЧЕСКАЯ". --------

5

Акустическая лаборатория занимала комнату высокую, обширную, в несколько окон, беспорядочно и тесно уставленную -- физическими приборами на тесовых стеллажах и на стойках из ярко-белого алюминия; монтажными верстачками; новЈхонькими столами и фанерными шкафами московской выделки; и уютными конторками для письма, уже отвековавшими в берлинском здании радио-фирмы "Лоренц". Большие лампы в матовых шарах давали сверху приятный нежЈлтый рассеянный свет. В дальнем углу комнаты, не доставая до потолка, высилась звуконепроницаемая акустическая будка. Она выглядела недостроенной: снаружи обшита была простой мешковиной, под которую натолкали соломы. ЕЈ дверь, аршинная в толщину, но полая внутри, как гири цирковых {27} клоунов, сейчас была отпахнута, и поверх двери откинут для проветривания будки шерстяной полог. Близ будки медно посверкивал рядами штепсельных гнЈзд чЈрный лакированный щиток центрального коммутатора. У самой будки, спиною к ней, кутая узкие плечи в платок из козьего пуха, сидела за письменным столом хрупкая, очень маленькая девушка со строгим беленьким лицом. До десятка остальных людей в комнате все были мужчины, всЈ в тех же синих комбинезонах. ОсвещЈнные верхним светом и пятнами дополнительного от гибких настольников, тоже привезенных из Германии, они хлопотали, ходили, стучали, паяли, сидели у монтажных и письменных столов. Там и сям по комнате вразнобой вещали джазовую, фортепьянную музыку и песни стран восточной демократии три самодельных приЈмника, скорособранных на случайных алюминиевых панелях, без футляров. Рубин шЈл по лаборатории к своему столу медленно, с монголо-финским словарЈм и Хемингуэем в опущенной руке. Белые крошки печенья застряли в его вьющейся чЈрной бороде. Хотя комбинезоны всем арестантам были выданы одинаково сшитые, но носили их по-разному. У Рубина одна пуговица была оторвана, пояс -- расслаблен, на животе обвисали какие-то лишние куски ткани. На его пути молодой заключЈнный в таком же синем комбинезоне держался франтовски, его матерчатый синий пояс был затянут пряжками вкруг тонкого стана, а на груди, в распахе комбинезона, виднелась голубая шЈлковая сорочка, хотя и линялая от многих стирок, но замкнутая ярким галстуком. Молодой человек этот занял всю ширину бокового прохода, куда направлялся Рубин. Правой рукой он чуть помахивал горячим включЈнным паяльником, левую ногу поставил на стул, облокотился о колено и напряжЈнно разглядывал радио-схему в разложенном на столе английском журнале, одновременно напевая: "Хьюги-Буги, Хьюги-Буги, Самба! Самба!" Рубин не мог пройти и минуту постоял с показным {28} кротким выражением. Молодой человек словно не замечал его. -- Валентуля, вы не могли бы немножечко подобрать вашу заднюю ножку? Валентуля, не поднимая головы от схемы, ответил, энергично отрубливая фразы: -- Лев Григорьич! Отрывайтесь! Рвите когти! Зачем вы ходите по вечерам? Что вам тут делать? -- И поднял на Рубина очень удивлЈнные светлые мальчишеские глаза. -- Да на кой чЈрт нам тут ещЈ филологи! Ха-ха-ха! -- раздельно выговаривал он. -- Ведь вы же не инженер!! Позор! Смешно вытянув мясистые губы детской трубочкой и увеличив глаза, Рубин прошепелявил: -- Детка моя! Но некоторые инженеры торгуют газированной водой. -- Эт-то не мой стиль! Я -- первоклассный инженер, учтите, парниша! -- резко отчеканил Валентуля, положил паяльник на проволочную подставку и выпрямился, откидывая подвижные мягкие волосы такого же цвета, как кусок канифоли на его столе. В нЈм была юношеская умытость, кожа лица не исчерчена следами жизни и движения мальчишечьи -- никак нельзя было поверить, что он кончил институт ещЈ до войны, прошЈл немецкий плен, побывал в Европе и уже пятый год сидел в тюрьме у себя на родине. Рубин вздохнул: -- Без заверенных характеристик от вашего бельгийского босса наша администрация не может... -- Ка-кие ещЈ характеристики?! -- Валентин правдоподобно играл в возмущение. -- Да вы просто отупели! Ну, подумайте сами -- ведь я безумно люблю женщин!! Строгая маленькая девушка не удержалась от улыбки. ЕщЈ один заключЈнный от окна, куда пробирался Рубин, поощрительно слушал Валентина, бросив занятия. -- Кажется, только теоретически, -- скучающим жевательным движением ответил Рубин. -- И безумно люблю тратить деньги! -- Но их у вас... -- Так как же я могу быть плохим инженером?! Подумайте: чтобы любить женщин -- и всЈ время разных! -- надо иметь много денег! Чтоб иметь много денег -- надо {29} их много зарабатывать! Чтоб их много зарабатывать, если ты инженер -- надо блестяще владеть своей специальностью! Ха-ха! Вы бледнеете! УдлинЈнное лицо Валентули были задорно поднято к Рубину. -- Ага! -- воскликнул тот зэк от окна, чей письменный стол смыкался лоб в лоб со столом маленькой девушки. -- Вот, ЛЈвка, когда я поймал валентулин голос! Колокольчатый у него! Так я и запишу, а? Такой голос -- по любому телефону можно узнать. При любых помехах. И он развернул большой лист, на котором шли столбцы наименований, разграфка на клетки и классификация в виде дерева. -- Ах, что за чушь! -- отмахнулся Валентуля, схватил паяльник и задымил канифолью. Проход освободился, и Рубин, идя к своему креслу, тоже наклонился над классификацией голосов. ВдвоЈм они рассматривали молча. -- А порядочно мы продвинулись, Глебка, -- сказал Рубин. -- В сочетании с видимой речью у нас хорошее оружие. Очень скоро мы-таки с тобой поймЈм, от чего же зависит голос по телефону... Это что передают? В комнате громче был слышен джаз, но тут, с подоконника, пересиливал свой самодельный приЈмник, из которого текла перебегающая фортепьянная музыка. В ней настойчиво выныривала, и тотчас уносилась, и опять выныривала, и опять уносилась одна и та же мелодия. Глеб ответил : -- Семнадцатая соната Бетховена. Я о ней почему-то никогда... Ты -- слушай. Они оба нагнулись к приЈмнику, но очень мешал джаз. -- Валентайн! -- сказал Глеб. -- Уступите. Проявите великодушие! -- Я уже проявил; -- огрызнулся тот, -- сляпал вам приЈмник. Я ж вам и катушку отпаяю, не найдЈте никогда. Маленькая девушка повела строгими бровками и вмешалась: -- Валентин Мартыныч! Это, правда, невозможно -- слушать сразу три приЈмника. Выключите свой, вас же просят. (ПриЈмник Валентина как раз играл слоу-фокс, и де- {30} вушке очень нравилось...) -- Серафима Витальевна! Это чудовищно! -- Валентин наткнулся на пустой стул, подхватил его на переклон и жестикулировал, как с трибуны: -- Нормальному здоровому человеку как может не нравиться энергичный бодрящий джаз? А вас тут портят всяким старьЈм! Да неужели вы никогда не танцевали Голубое Танго? Неужели никогда не видели обозрений Аркадия Райкина? Да вы и в Европе не были! Откуда ж вам научиться жить?.. Я очень-очень советую: вам нужно кого-то полюбить! -- ораторствовал он через спинку стула, не замечая горькой складки у губ девушки. -- Кого-нибудь, са депан! Сверкание ночных огней! Шелест нарядов! -- Да у него опять сдвиг фаз! -тревожно сказал Рубин. -- Тут нужно власть употребить! И сам за спиной Валентули выключил джаз. Валентуля ужаленно повернулся: -- Лев Григорьич! Кто вам дал право..? Он нахмурился и хотел смотреть угрожающе. ОсвобождЈнная бегущая мелодия семнадцатой сонаты полилась в чистоте, соревнуясь теперь только с грубоватой песней из дальнего угла. Фигура Рубина была расслаблена, лицо его было -- уступчивые карие глаза и борода с крошками печенья. -- Инженер Прянчиков! Вы всЈ ещЈ вспоминаете Атлантическую хартию? А завещание вы написали? Кому вы отказали ваши ночные тапочки? Лицо Прянчикова посерьЈзнело. Он посмотрел светло в глаза Рубину и тихо спросил: -- Слушайте, что за чЈрт? Неужели и в тюрьме нет человеку свободы? Где ж она тогда есть? Его позвал кто-то из монтажников, и он ушЈл, подавленный. Рубин бесшумно опустился в своЈ кресло, спиной к спине Глеба, и приготовился слушать, но успокоительно-ныряющая мелодия оборвалась неожиданно, как речь, прерванная на полуслове, -- и это был скромный непарадный конец семнадцатой сонаты. Рубин выругался матерно, внятно для одного лишь Глеба. -- Дай по буквам, не слышу, -- отозвался тот, остава- {31} ясь к Рубину спиной. -- Всегда мне не везЈт, говорю, -- хрипло ответил Рубин, так же не поворачиваясь. -- Вот -- сонату пропустил... -- Потому что неорганизован, сколько раз тебе долбить! -- проворчал приятель. -- А соната оч-чень хороша. Ты заметил конец? Ни грохота, ни шЈпота. Оборвалась -- и всЈ. Как в жизни... А где ты был? -- С немцами. Рождество встречал, -- усмехнулся Рубин. Так они и разговаривали, не видя друг друга, почти откинув затылки друг к другу на плечи. -- Молодчик. -- Глеб подумал. -- Мне нравится твоЈ отношение к ним. Ты часами учишь Макса русскому языку. А ведь имел бы основание их и ненавидеть. -- Ненавидеть? Нет. Но прежняя любовь моя к ним, конечно, омрачена. Даже этот беспартийный мягкий Макс -- разве и он не делит как-то ответственности с палачами? Ведь он -- не помешал? -- Ну, как мы сейчас с тобой не мешаем ни Абакумову, ни Шишкину-Мышкину... -- Слушай, Глебка, в конце концов, ведь я -- еврей не больше, чем русский? И не больше русский, чем гражданин мира? -- Хорошо ты сказал. Граждане мира! -- это звучит бескровно, чисто. -- То есть, космополиты. Нас правильно посадили. -- Конечно, правильно. Хотя ты всЈ время доказываешь Верховному Суду обратное. Диктор с подоконника пообещал через полминуты "Дневник социалистического соревнования". Глеб за эти полминуты рассчитанно-медленно донЈс руку до приЈмника и, не дав диктору хрипнуть, как бы скручивая ему шею, повернул ручку выключателя. Недавно оживлЈнное лицо его было усталое, сероватое. А Прянчикова захватила новая проблема. Подсчитывая, какой поставить каскад усиления, он громко беззаботно напевал: "Хьюги-Буги, Хьюги-Буги, Самба! Самба!" {32} --------

6

Глеб Нержин был ровесник Прянчикова, но выглядел старше. Русые волосы его, с распадом на бока, были густы, но уже легли венчики морщин у глаз, у губ, и продольные бороздки на лбу. Кожа лица, чувствительная к недостаче свежего воздуха, имела оттенок вялый. Особенно же старила его скупость в движениях -- та мудрая скупость, какою природа хранит иссякающие в лагере силы арестанта. Правда, в вольных условиях шарашки, с мясной пищей и без надрывной мускульной работы, в скупости движений не было нужды, но Нержин старался, как он понимал отведенный ему тюремный срок, закрепить и усвоить эту рассчитанность движений навсегда. Сейчас на большом столе Нержина были сложены баррикадами стопы книг и папок, а оставшееся посередине живое место опять-таки захвачено папками, машинописными текстами, книгами, журналами, иностранными и русскими, и все они были разложены раскрытыми. Всякий неподозрительный человек, подойдя со стороны, увидел бы тут застывший ураган исследовательской мысли. А между тем всЈ это была чернуха, Нержин темнил по вечерам на случай захода начальства. На самом деле его глаза не различали лежащего перед ним. Он отдЈрнул светлую шЈлковую занавеску и смотрел в стЈкла чЈрного окна. За глубиной ночного пространства начинались розные крупные огни Москвы, и вся она, не видимая из-за холма, светила в небо неохватным столбом белесого рассеянного света, делая небо тЈмно-бурым. Особый стул Нержина -- с пружинистой спинкой, податливой каждому движению спины, и особый стол с ребристыми опадающими шторками, каких не делают у нас, и удобное место у южного окна -- человеку, знакомому с историей Марфинской шарашки, всЈ открыло бы в Нержине одного из еЈ основателей. Шарашка названа была Марфинской по деревне Марфино, когда-то здесь бывшей, но давно уже включЈнной в городскую черту. Основание шарашки произошло около {33} трЈх лет назад, июльским вечером. В старое здание подмосковной семинарии, загодя обнесенное колючей проволокой, привезли полтора десятка зэков, вызванных из лагерей. Те времена, называемые теперь на шарашке крыловскими, вспоминались ныне как пасторальный век. Тогда можно было громко включать Би-Би-Си в тюремном общежитии (его и глушить ещЈ не умели); вечерами самочинно гулять по зоне, лежать в росеющей траве, противоуставно не скошенной (траву полагается скашивать наголо, чтобы зэки не подползали к проволоке); и следить хоть за вечными звЈздами, хоть за бренным вспотевшим старшиной МВД Жвакуном, как он во время ночного дежурства ворует с ремонта здания брЈвна и катает их под колючую проволоку домой на дрова. Шарашка тогда ещЈ не знала, что ей нужно научно исследовать, и занималась распаковкой многочисленных ящиков, притянутых тремя железнодорожными составами из Германии; захватывала удобные немецкие стулья и столы; сортировала устаревшую и доставленную битой аппаратуру по телефонии, ультра-коротким радиоволнам, акустике; выясняла, что лучшую аппаратуру и новейшую документацию немцы успели растащить или уничтожить, пока капитан МВД, посланный передислоцировать фирму "Лоренц", хорошо понимавший в мебели, но не в радио и не в немецком языке, выискивал под Берлином гарнитуры для московских квартир начальства и своей. С тех пор траву давно скосили, двери на прогулку открывали только по звонку, шарашку передали из ведомства Берии в ведомство Абакумова и заставили заниматься секретной телефонией. Тему эту надеялись решить в год, но она уже тянулась два года, расширялась, запутывалась, захватывала всЈ новые и новые смежные вопросы, и здесь, на столах Рубина и Нержина докатилась вот до распознания голосов по телефону, до выяснения -- что делает голос человека неповторимым. Никто, кажется, не занимался подобной работой до них. Во всяком случае, они не напали ни на чьи труды. Времени на эту работу им отпустили полгода, потом ещЈ полгода, но они не очень продвинулись, и теперь сроки сильно подпирали. Ощущая это неприятное давление работы, Рубин по- {34} жаловался всЈ так же через плечо: -- Что-то у меня сегодня абсолютно нет рабочего настроения... -- Поразительно, -- буркнул Нержин. -- Кажется, ты воевал только четыре года, не сидишь ещЈ и пяти полных? И уже устал? Добивайся путЈвки в Крым. Помолчали. -- Ты -- своим занят? -- тихо спросил Рубин. -- У-гм. -- А кто же будет заниматься голосами? -- Я, признаться, рассчитывал на тебя. -- Какое совпадение. А я рассчитывал на тебя. -- У тебя нет совести. Сколько ты под эту марку перебрал литературы из Ленинки? Речи знаменитых адвокатов. Мемуары Кони. "Работу актЈра над собой". И наконец, уже совсем потеряв стыд. -- исследование о принцессе Турандот? Какой ещЈ зэк в ГУЛаге может похвастаться таким подбором книг? Рубин вытянул крупные губы трубочкой, отчего всякий раз его лицо становилось глупо-смешным: -- Странно. Все эти книги, и даже о принцессе Турандот -- с кем я в рабочее время читал вместе? Не с тобой ли? -- Так я бы работал. Я бы самозабвенно сегодня работал. Но меня из трудовой колеи выбивают два обстоятельства. Во-первых, меня мучит вопрос о паркетных полах. -- О каких полах? -- На Калужской заставе, дом МВД, полукруглый, с башней. На постройке его в сорок пятом году был наш лагерь, и там я работал учеником паркетчика. Сегодня узнаю, что Ройтман, оказывается, живЈт в этом самом доме. И меня стала терзать, ну, просто добросовестность созидателя или, если хочешь, вопрос престижа: скрипят там мои полы или не скрипят? Ведь если скрипят -- значит халтурная настилка? И я бессилен исправить! -- Слушай, это драматический сюжет. -- Для соцреализма. А во-вторых: не пошло ли работать в субботу вечером, если знаешь, что в воскресенье выходной будет только вольняшкам? Рубин вздохнул: -- И уже сейчас вольняги рассыпались по увеселитель- {35} ным заведениям. Конечно, довольно откровенное гадство. -- Но те ли увеселительные заведения они избирают? Больше ли они получают удовлетворения от жизни, чем мы -- это ещЈ вопрос. По вынужденной арестантской привычке они разговаривали тихо, так что даже Серафима Витальевна, сидевшая против Нержина, не должна была слышать их. Они развернулись теперь каждый вполоборота: ко всей прочей комнате спинами, а лицами -- к окну, к фонарям зоны, к угадываемой в темноте охранной вышке, к отдельным огням отдалЈнных оранжерей и мреющему в небе белесоватому столбу света от Москвы. Нержин, хотя и математик, но не чужд был языкознанию, и с тех пор, как звучанье русской речи стало материалом работы Марфинского научно-исследовательского института, Нержина всЈ время спаривали с единственным здесь филологом Рубиным. Два года уже они по двенадцать часов в день сидели, соприкасаясь спинами. С первой же минуты выяснилось, что оба они -- фронтовики; что вместе были на Северо-Западном фронте и вместе на Белорусском, и одинаково имели "малый джентльменский набор" орденов; что оба они в одном месяце и одним и тем же СМЕРШем арестованы с фронта, и оба по одному и тому же "общедоступному" десятому пункту; и оба получили одинаково по десятке (впрочем, и все получали столько же). И в годах между ними была разница всего лет на шесть, и в военном звании всего на единицу -- Нержин был капитаном. Располагало Рубина, что Нержин сел в тюрьму не за плен и значит не был заражЈн антисоветским зарубежным духом: Нержин был наш советский человек, но всю молодость до одурения точил книги и из них доискался, что Сталин якобы исказил ленинизм. Едва только записал Нержин этот вывод на клочке бумажки, как его и арестовали. Контуженный тюрьмой и лагерем, Нержин, однако, в основе своей оставался человек наш, и потому Рубин имел терпение выслушивать его вздорные запутанные временные мысли. Посмотрели ещЈ туда, в темноту. Рубин чмокнул: -- ВсЈ-таки ты -- умственно убог. Это меня беспо- {36} коит. -- А я не гонюсь: умного на свете много, мало -- хорошего. -- Так вот на тебе хорошую книжку, прочти. -- Это опять про замороченных бедных быков? -- Нет. -- Так про загнанных львов? -- Да нет же! -- Слушай, я не могу разобраться с людьми, зачем мне быки? -- Ты должен прочесть еЈ! -- Я никому ничего не должен, запомни! Со всеми долгами расплатЈмшись, как говорит Спиридон. -- Жалкая личность! Это -- из лучших книг двадцатого века! -- И она действительно откроет мне то, что всем нужно понять? на чЈм люди заблудились? -- Умный, добрый, беспредельно-честный писатель, солдат, охотник, рыболов, пьяница и женолюб, спокойно и откровенно презирающий всякую ложь, взыскующий простоты, очень человечный, гениально-наивный... -- Да ну тебя к шутам, -- засмеялся Нержин. -- Ты все уши забьЈшь своим жаргоном. Без Хемингуэя тридцать лет я прожил, ещЈ поживу немножко. Мне и так жизнь растерзали. Дай мне -- ограничиться! Дай мне хоть направиться куда-то... И он отвернулся к своему столу. Рубин вздохнул. Рабочего настроения он по-прежнему в себе не находил. Он стал смотреть карту Китая, прислонЈнную к полочке на столе перед ним. Эту карту он вырезал как-то из газеты и наклеил на картон; весь минувший год красным карандашом закрашивал по ней продвижение коммунистических войск, а теперь, после полной победы, оставил еЈ стоять перед собой, чтобы в минуты упадка и усталости поднималось бы его настроение. Но сегодня настойчивая грусть пощемливала в Рубине, и даже красный массив победившего Китая не мог еЈ пересилить. А Нержин, иногда задумчиво посасывая острый кончик пластмассовой ручки, мельчайшим почерком, будто не {37} пером, а остриЈм иглы, выписывал на крохотном листике, утонувшем меж служебного камуфляжа: "Для математика в истории 17 года нет ничего неожиданного. Ведь тангенс при девяноста градусах, взмыв к бесконечности, тут же и рушится в пропасть минус бесконечности. Так и Россия, впервые взлетев к невиданной свободе, сейчас же и тут же оборвалась в худшую из тираний. Это и никому не удавалось с одного раза." Большая комната Акустической лаборатории жила своим повседневным мирным бытом. Гудел моторчик электро-слесаря. Слышались команды: "Включи!" "Выключи!" Какую-то очередную сентиментальную обсосину подавали по радио. Кто-то громко требовал радиолампу "шесть-Ка-семь". Улучая минуты, когда она никому не была видна, Серафима Витальевна внимательно взглядывала на Нержина, продолжавшего игольчато исписывать клочок бумаги. Оперуполномоченный майор Шикин поручил ей следить за этим заключЈнным. --------

7

Такая маленькая, что трудно было не назвать еЈ Симочкой, -- Серафима Витальевна, лейтенант МГБ в апельсиновой блузке, куталась в тЈплый платок. Вольные сотрудники в этом здании все были офицеры МГБ. Вольные сотрудники в соответствии с конституцией имели самые разнообразные права и в том числе -- право на труд. Однако, право это было ограничено восемью часами в день и тем, что труд их не был создателем ценностей, а сводился к догляду над зэками. Зэки же, лишЈнные всех прочих прав, зато имели более широкое право на труд -- двенадцать часов в день. Эту разницу, включая ужинный перерыв, с шести вечера и до одиннадцати ночи -- вольным сотрудникам каждой из лабораторий приходилось отдежуривать по очереди для надзора за работою зэков. Сегодня и была очередь Симочки. В Акустической лаборатории эта маленькая, похожая на птичку девушка бы- {38} ла сейчас единственная власть и единственное начальство. По инструкции она должна была следить, чтоб заключЈнные работали, а не бездельничали, чтоб они не использовали рабочего помещения для изготовления оружия или для подкопа, чтоб они, пользуясь обилием радиодеталей, не наладили бы коротковолновых передатчиков. Без десяти минут одиннадцать она должна была принять от них всю секретную документацию в большой несгораемый шкаф и опечатать дверь лаборатории. Не прошло ещЈ и полугода, как Симочка, окончив институт инженеров связи, была по своей кристальной анкете назначена в этот особый таинственный номерной научно-исследовательский институт, который заключЈнные в своЈм дерзком просторечии звали шарашкой. Принятых вольных здесь сразу же аттестовали офицерами, выплачивали двойную по сравнению с обычным инженером зарплату (за звание, на обмундирование) -- а требовали только преданности и бдения, лишь потом -- грамоты и навыков. Это было на руку Симочке. Из института не одна она, но и многие еЈ подруги тоже не вынесли знаний. Причин тут было много. ДевчЈнки и из школы пришли, ни математики, ни физики не зная (ещЈ в старших классах до них дошло, что директор на педсовете ругает учителей за двойки, и хоть совсем не учись -- аттестат тебе выдадут). И в институте, когда находилось время, и девочки садились заниматься -- они продирались сквозь эту математику и радиотехнику как сквозь беспонятный безвылазный бор, чуждый их душам. Но чаще просто не было времени. Каждую осень на месяц и дольше студентов угоняли в колхозы убирать картошку, из-за чего весь год потом слушали лекции по восемь и по десять часов в день, а разбирать конспекты было некогда. А по понедельникам была политучЈба; ещЈ в неделю раз какое-нибудь собрание обязательно; а когда-то надо было и общественную работу, выпускать стенгазеты, давать шефские концерты; да нужно и дома помочь, и в магазины сходить, и помыться, и приодеться. А в кино? а в театр? а в клуб? Если в студенческое время не погулять, не поплясать -- так когда же потом? Не для того нам молодость дана, чтобы убиваться! И вот к экзаменам Симочка и еЈ подруги писали большое количество шпаргалок, прятали в недоступные для мужчин места жен- {39} ской одежды, а на экзамене вытаскивали нужную и, разгладив, выдавали еЈ за листок подготовки. Экзаменаторы, конечно, легко могли дополнительными вопросами обнаружить несостоятельность знаний своих студенток, -- но сами они тоже были до крайности обременены заседаниями, собраниями, многоразличными планами и формами отчЈтности перед деканатом, перед ректоратом, и повторно проводить экзамен им было тяжело, да ещЈ их поносили за неуспеваемость, как за брак на производстве, опираясь на цитату кажется из Крупской, что нет плохих учеников, а есть только плохие преподаватели. Поэтому экзаменаторы не старались сбить отвечающих, а, напротив, поблагополучнее и побыстрее принять экзамен. К старшим курсам Симочка и еЈ подруги с унынием поняли, что специальности своей они не полюбили и даже тяготились ею, но было поздно. И Симочка трепетала -- как она будет на производстве? И вот попала в Марфино. Здесь ей сразу очень понравилось, что не поручали никакой самостоятельной разработки. Но даже и не такой малышке, как она, было жутко переступить зону этого уединЈнного подмосковного замка, где отборная охрана и надзорсостав стерегли выдающихся государственных преступников. Их инструктировали всех вместе -- десятерых выпускниц института Связи. Им объяснили, что они попали хуже, чем на войну -- они попали в змеиную яму, где одно неосторожное движение грозит им гибелью. Им рассказали, что здесь они встретятся с отребьем человеческого рода, с людьми, не достойными той русской речи, которою они, к сожалению, владеют. Их предупредили, что люди эти особенно опасны тем, что не показывают открыто своих волчьих зубов, а постоянно носят лживую маску любезности и хорошего воспитания; если же начать их расспрашивать об их преступлениях (что категорически запрещается!) -- они постараются хитросплетенной ложью выдать себя за невинно-пострадавших. Девушкам указали, что и они тоже не должны изливать на этих гадов всей ненависти, а в свою очередь выказывать внешнюю любезность -- но не вступать с ними в неделовые переговоры, не принимать от них никаких поручений на волю, а при первом же нарушении, подозрении в нарушении или возможности по- {40} дозрения в нарушении -- спешить к оперуполномоченному майору Шикину. Майор Шикин -- черноватый низенький важный мужчина с седеющим Јжиком на большой голове и с маленькими ногами, обутыми в мальчиковый размер ботинок, высказал при этом такую мысль: что хотя ему и другим бывалым людям предельно ясно змеиное нутро этих злодеев, но из таких неопытных девушек, как прибывшие, может найтись одна, в ком дрогнет гуманное сердце, и она допустит какое-нибудь нарушение -- например, даст прочесть книгу из вольной библиотеки (он не говорит -- опустит письмо, ибо письмо, какой бы Марье Ивановне оно ни было адресовано, неизбежно будет направлено в американский шпионский центр). Майор Шикин наставительно просит остальных девушек, увидевших падение подруги, в этом случае оказать ей товарищескую помощь, а именно: откровенно сообщить майору Шикину о произошедшем. И в конце беседы майор не скрыл, что связь с заключЈнными карается уголовным кодексом, а уголовный кодекс, как известно, растяжим, он включает в себя даже двадцать пять лет каторжных работ. Нельзя было без содрогания представить того беспросветного будущего, которое их ждало. У некоторых девушек даже навернулись на глаза слезы. Но недоверие уже было поселено между ними. И, выйдя с инструктажа, они разговаривали не об услышанном, а о постороннем. Ни жива, ни мертва вошла Симочка вслед за инженер-майором Ройтманом в Акустическую и даже в первый момент ей хотелось зажмуриться. С тех пор прошло полгода -- и что-то странное случилось с Симочкой. Нет, не была поколеблена еЈ убеждЈнность в чЈрных кознях империализма. И так же она легко допускала, что заключЈнные, работающие во всех остальных комнатах, -- кровавые злодеи. Но каждый день встречаясь с дюжиной зэков Акустической, тщетно силилась она в этих людях, мрачно-равнодушных к свободе, к своей судьбе, к своим срокам в десять лет и в четверть столетия, в кандидате наук, инженерах и монтажниках, повседневно озабоченных одною только работой, чужою, не нужной им, не приносящей им ни гроша заработка, ни крупицы славы, -- разглядеть тех отъявленных международ- {41} ных бандитов, которых в кино так легко угадывал зритель и так ловко вылавливала наша контрразведка. Симочка не испытывала перед ними страха. Она не могла найти в себе к ним и ненависти. Люди эти возбуждали в ней только безусловное уважение -- своими разнообразными познаниями, своей стойкостью в перенесении горя. И хотя еЈ комсомольский долг трубил, хотя еЈ любовь к отчизне призывала придирчиво доносить оперуполномоченному обо всех проступках и поступках арестантов, -- необъяснимо почему, Симочке это стало казаться подлым и невозможным. Тем более невозможно это было по отношению к еЈ ближайшему соседу и сотруднику -- Глебу Нержину, сидевшему к ней лицом через два их стола. ВсЈ прошедшее время Симочка тесно проработала с ним, отданная ему под начало для проведения артикуляционных испытаний. На Марфинской шарашке то и дело требовалось оценивать качество слышимости по различным телефонным трактам. При всЈм совершенстве приборов ещЈ не был изобретен такой, который бы стрелкой показывал это качество. Только голос диктора, читающего отдельные слоги, слова или фразы, и уши слухачей, ловящие текст на конце испытуемого тракта, могли дать оценку через процент ошибок. Такие испытания и назывались артикуляционными. Нержин занимался -- или, по замыслу начальства, должен был заниматься -- наилучшей математической организацией этих испытаний. Они шли успешно, и Нержин даже составил трЈхтомную монографию об их методике. Когда у них с Симочкой нагромождалось много работы сразу, Нержин чЈтко соображал последовательность отложных и неотложных действий, распоряжался уверенно, при этом лицо его молодело, и Симочка, воображавшая войну по кино, в такие минуты представляла себе, как Нержин в мундире капитана, среди дыма разрывов с развевающимися русыми волосами выкрикивает батарее: "Огонь!" (Этот момент чаще всего показывали в кино.) Но такая быстрота нужна была Нержину, чтобы, исполнив внешнюю работу, надольше отделаться от самого движения. Он так и сказал раз Симочке: "Я действенен потому, что ненавижу действие." -- "А что ж вы любите?" {42} - спросила она с робостью. -- "Размышление" -- ответил он. И действительно, спадал шквал работы -- он часами сидел, почти не меняя положения, кожа лица его серела, старела, изрывалась морщинами. Куда девалась его уверенность? Он становился медленен и нерешителен. Он подолгу думал, прежде чем вписать несколько фраз в те игольчато-мелкие записи, которые Симочка и сегодня ясно видела на его столе среди навала технических справочников и статей. Она даже примечала, что он засовывал их куда-то в левую тумбочку своего стола, словно бы и не в ящик. Симочка изнывала от любопытства узнать, о чЈм он пишет и для кого. Нержин, того не зная, стал для неЈ средоточием сочувствия и восхищения. Девичья жизнь Симочки до сих пор складывалась очень несчастно. Она не была хороша собой: лицо еЈ портил слишком удлинЈнный нос, волосы были почему-то не густы, плохо росли, собирались на затылке в жиденький узелок. Рост у Симочки был не просто маленький, но чрезмерно маленький, и контуры у неЈ были скорей как у девочки 7-го класса, чем как у взрослой женщины. К тому же она была строга, не расположена к шуткам, к пустой игре -- и это тоже не привлекало молодых людей. Так, к двадцати трЈм годам у неЈ сложилось, что ещЈ никто за ней не ухаживал, никто не обнимал и не целовал. Недавно, всего месяц назад, что-то не ладилось с микрофоном в будке, и Нержин позвал Симу починить. Она вошла с отвЈрткой в руке; в беззвучной душной тесноте будки, где два человека едва помещались, наклонилась к микрофону, который разглядывал уже и Нержин, и при этом, не загадывая того сама, прикоснулась щекой к его щеке. Она прикоснулась и замерла от ужаса -- что теперь будет? И надо было бы оттолкнуться, -- она же бессмысленно продолжала рассматривать микрофон. Тянулась, тянулась страшнейшая минута в жизни -- щЈки их горели, соединЈнные, -- он не двигался! Потом вдруг охватил еЈ голову и поцеловал в губы. ВсЈ тело Симочки залила радостная слабость. Она ничего не сказала в этот миг ни о комсомоле, ни о родине, а только: -- Дверь не заперта!.. Тонкая синяя шторка, колыхаясь, отделяла их от шумного дня, от ходивших, разговаривавших людей, мо- {43} гущих войти и откинуть шторку. Арестант Нержин не рисковал ничем, кроме десяти суток карцера, -- девушка рисковала анкетой, карьерой, может быть даже свободой, -- но у неЈ не было сил оторваться от рук, запрокинувших еЈ голову. Первый раз в жизни еЈ целовал мужчина!.. Так змеемудро скованная стальная цепь развалилась в том звене, которое сработали из женского сердца. --------

8

-- Чья там лысина сзади трЈтся? -- Дитя моЈ, у меня всЈ-таки лирическое настроение. Давай потрепемся. -- Вообще-то я занят. -- Ну, ладно тебе -- занят!.. Я расстроился, Глебка. Сидел у этой импровизированной немецкой Јлочки, заговорил что-то о своЈм блиндаже на плацдарме северней Пултуска, и вот -- фронт! -- нахлынул фронт! -- и так живо, так сладко... Слушай, в войне всЈ-таки есть много хорошего, а? -- До тебя я это вычитал из немецких солдатских журналов, попадались нам иногда: очищение души, Soldatentreue... -- Мерзавец. Но если хочешь, в этом есть-таки рациональное зерно... -- Нельзя себе этого разрешать. Даосская этика говорит: "Оружие -- орудие несчастья, а не благородства. Мудрый побеждает неохотно." -- Что я слышу? Из скептиков ты уже записался в даосцы? -- ЕщЈ не решено. -- Сперва вспомнил я своих лучших фрицев -- как мы вместе с ними составляли подписи к листовкам: мать, обнявшая детей, потом белокурая плачущая Маргарита, это коронная была наша листовка, со стихотворным текстом. -- Я помню, я подбирал еЈ. -- и тут сразу наплыло... Я тебе не рассказывал про {44} Милку? Она была студентка ИнЯза, кончила в сорок первом и послали еЈ переводчицей в наш отдел. Немного курносенькая, движения резкие. -- Подожди, это та, которая вместе с тобой пошла принимать капитуляцию Грауденца? -- Ага-га! Удивительно тщеславная была девчЈнка, очень любила, чтоб еЈ хвалили за работу (а ругать упаси боже) и представляли к орденам. Ты на Северо-Западном помнишь вот здесь за Ловатью, если от Рахлиц на Ново-Свинухово, поюжней Подцепочья -- лес? -- Там много лесов. По тот бок Редьи или по этот? -- По этот. -- Ну, знаю. -- Так вот в этом лесу мы с ней целый день бродили. Была весна... Не весна, март: ногами по воде хлюпаешь, в кирзовых сапогах по лужам, а голова под меховой шапкой от жары взмокла, и этот, знаешь, запах! воздух! Мы бродили как первовлюблЈнные, как молодожЈны. Почему, если женщина -- новая для тебя, переживаешь с нею всЈ с самого начала, как юноша набухнешь и... А?.. Бесконечный лес! Редко где -- дымок блиндажа, батарейка семидесяти шести на поляне. Мы избегали их. Добродились до вечера -- сырого, розового. Весь день она меня томила. А тут над нашим расположением начала кружить "рама". И Милка задумала: не хочу, чтоб еЈ сбивали, зла нет. Вот если не собьют -- ладно, останемся ночевать в лесу. -- Ну, это уже была сдача! Где ж видано, чтоб наши зенитчики попали в "раму"! -- Да... Какие были зенитки за Ловатью и до Ловати -- все по ней час добрый палили и не попали. И вот... Нашли мы пустой блиндажик... -- Надземный. -- Ты помнишь? Именно. Там за год много было понастроено таких, как хижины для зверья. -- Там же земля мокрая, не вкопаться. -- Ну да. Внутри -- хвои набросано, запах от брЈвен смолистый, и дымоватый от прежних костров -- печек нет, так так прямо отапливали. А в крыше дырка. Ну, и света, конечно, никакого... Пока костЈр горел -- тени на брЈвнах... Глебка! Жизнь, а?! -- Я заметил: в тюремных рассказах если участвует {45} девушка, то все слушатели, и я в том числе, остро желают, чтобы к концу рассказа она была уже не девушка. И это составляет для зэков главный интерес повествования. Здесь есть поиск мировой справедливости, ты не находишь? Слепой должен удостоверяться у зрячих, что небо осталось голубым, а трава -- зелЈной. Зэк должен верить, что теоретически на свете ещЈ остались милые живые женщины и они -- отдаются счастливцам... Ишь ты, какой вечер вспомнил! -- с любовницей да в смолистом блиндаже, да когда не стреляют. НашЈл хорошую войну!.. А твоя жена в этот вечер отоварила сахарные талоны слипшейся подушечкой, раздавленной, перемешанной с бумагой, и считала, как разделить дочкам на тридцать дней... -- Ну, кори, кори... Нельзя, Глебка, мужчине знать одну только женщину, это значит -- совсем их не знать. Это обедняет наш дух. -- Даже -- дух? А кто-то сказал: если ты хорошо узнал одну женщину... -- Чепуха. -- А если двух? -- И двух -- тоже ничего не даЈт. Только из многих сравнений можно что-то понять. Это не порок наш и не грех -- это замысел природы. -- Так насчЈт войны! В Бутырках, в 73-й камере... -- ... на втором этаже, в узком коридоре... -- ... точно! -- молодой московский историк профессор Разводовский, только что посаженный, и никогда, конечно, не бывавший на фронте, умно, горячо, убедительно доказывал соображениями социальными, историческими и этическими, что в войне есть и хорошее. А в камере было человек десять фронтовиков -- наших и власовцев, все ребята отчаюги, оторви, где только ни воевали, -- так они чуть не загрызли этого профессора, рассвирепели: нет в войне ни хрЈнышка хорошего! Я слушал -- и молчал. У Разводовского были сильные аргументы, минутами он казался мне прав, и мои воспоминания тоже мне подсказывали хорошее иногда, -- но я не осмелился спорить с солдатами: кое-что, на которое я хотел согласиться со штатским профессором, было то кое, что отличало меня, артиллериста при крупных пушках, от пехоты. Лев, пойми, ты был на фронте, кроме взятия этой крепости, -- полный {46} придурок, раз у тебя не было своего боевого порядка, с которого нельзя -- ценою головы! -- отступить. А я -- придурок отчасти, раз я сам не ходил в атаку и не поднимал людей. И вот в нашей лживой памяти ужасное тонет... -- Да я не говорю... -- ... а приятное всплывает. Но от такого денька, когда "Юнкерсы" пикирующие чуть не на части меня рвали под Орлом -- никак я не могу воссоздать в себе удовольствия. Нет, ЛЈвка, хороша война за горами! -- Да я не говорю, что хороша, но вспоминается хорошо. -- Так и лагеря когда-нибудь хорошо вспомним. И пересылки. -- Пересылки? Горьковскую? Кировскую? Не-е... -- Это потому, что у тебя там администрация чемодан захалтырила, и ты не хочешь быть объективным. А кто-нибудь и там был большим человеком -- каптЈром или банщиком, да жил в законе с шалашовкой, так и будет всем рассказывать, что нет места лучше пересыльной тюрьмы. Вообще-то ведь понятие счастья- это условность, выдумка. -- Мудрая этимология в самом слове запечатлела преходящность и нереальность понятия. Слово "счастье" происходит от се-часье, то есть, этот час, это мгновение! -- Нет, магистр, простите! Читайте Владимира Даля. "Счастье" происходит от со-частье, то есть, кому какая часть, какая доля досталась, кто какой пай урвал у жизни. Мудрая этимология даЈт нам очень низменную трактовку счастья. -- Подожди, так моЈ объяснение -- тоже из Даля. -- Удивляюсь. МоЈ тоже. -- Это надо исследовать по всем языкам. Запишу! -- Маньяк! -- От дурандая слышу! Давай сравнительным языкознанием заниматься. -- ВсЈ происходит от руки ? Марр? -- Ну, пЈс с тобой, слушай -- ты вторую часть "Фауста" читал? -- Спроси -- читал ли я первую? Все говорят, что гениально, но никто не читает. Или изучают его по Гуно. -- Нет, первая часть доступна, чего там! {47} Мне нечего сказать о солнцах и мирах, - Я вижу лишь одни мученья человека... -- Вот это до меня доходит! -- Или: Что нужно нам -- того не знаем мы, Что знаем мы -- того для нас не надо. -- Здорово! -- А вторая часть, правда, тяжеловата. Но зато какая глубокая идея! Ты же знаешь уговор Фауста с Мефистофелем: только тогда получит Мефистофель душу Фауста, когда Фауст воскликнет: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" Но всЈ, что ни раскладывает Мефистофель перед Фаустом -- возвращение молодости, любовь Маргариты, лЈгкая победа над соперником, бескрайнее богатство, всеведение тайн бытия -- ничто не вырывает из груди Фауста заветного восклицания. Прошли долгие годы, Мефистофель уже сам измучился бродить за этим ненасытным существом, он видит, что сделать человека счастливым нельзя, и хочет отстать от этой бесплодной затеи. Вторично состарившийся, ослепший, Фауст велит созвать тысячи рабочих и начать копать каналы для осушения болот. В его дважды старческом мозгу, для циничного Мефистофеля затемнЈнном и безумном, засверкала великая идея -- осчастливить человечество. По знаку Мефистофеля являются слуги ада -- лемуры, и начинают рыть могилу Фаусту. Мефистофель хочет просто закопать его, чтоб отделаться, уже без надежды на его душу. Фауст слышит звук многих заступов. Что это? -- спрашивает он. Мефистофелю не изменяет дух насмешки. Он рисует Фаусту ложную картину, как осушаются болота. Наша критика любит истолковывать этот момент в социально-оптимистическом смысле: дескать, ощутя, что принЈс пользу человечеству и найдя в этом высшую радость, Фауст восклицает: Остановись, мгновенье! Ты прекрасно! Но разобраться -- не посмеялся ли ГЈте над человеческим счастьем? Ведь на самом-то деле никакой пользы, никакому человечеству. Долгожданную сакраментальную фразу Фауст произносит в одном шаге от могилы, обманутый и, {48} может быть, правда обезумевший? -- и лемуры тотчас же спихивают его в яму. Что же это -- гимн счастью или насмешка над ним? -- Ах, ЛЈвочка, вот таким, как сейчас, я тебя только и люблю -- когда ты рассуждаешь от сердца, говоришь мудро, а не лепишь ругательные ярлыки. -- Жалкий последыш Пиррона! Я же знал, что доставлю тебе удовольствие. Слушай дальше. На этом отрывке из "Фауста" на одной из своих довоенных лекций, -- а они тогда были чертовски смелые! -- я развил элегическую идею, что счастья нет, что оно или недостижимо, или иллюзорно... И вдруг мне подали записку, вырванную из миниатюрного блокнотика с мелкой клеточкой: "А вот я люблю -- и счастлива! Что вы мне на это скажете?" -- И что ты сказал?.. -- А что на это скажешь?.. --------

9

Они так увлеклись, что совсем не слышали шума лаборатории и назойливого радио из дальнего угла. На своЈм поворотном стуле Нержин опять обернулся к лаборатории спиной, Рубин избоченился и положил бороду поверх рук, скрещенных на кресельной спинке. Нержин говорил, как поведывают давно выношенные мысли: -- Когда раньше, на воле, я читал в книгах, что мудрецы думали о смысле жизни или о том, что такое счастье, -- я мало понимал эти места. Я отдавал им должное: мудрецам и по штату положено думать. Но смысл жизни? Мы живЈм -- ив этом смысл. Счастье? Когда очень-очень хорошо -- вот это и есть счастье, общеизвестно... Благословение тюрьме!! Она дала мне задуматься. Чтобы понять природу счастья, -- разреши мы сперва разберЈм природу сытости. Вспомни Лубянку или контрразведку. Вспомни ту реденькую полуводяную -- без единой звЈздочки жира! -- ячневую или овсяную кашицу! Разве еЈ ешь? разве еЈ кушаешь? -- ею причащаешься! к ней со священным тре- {49} петом приобщаешься, как к той пране йогов! Ешь еЈ медленно, ешь еЈ с кончика деревянной ложки, ешь еЈ, весь уходя в процесс еды, в думанье о еде -- и она нектаром расходится по твоему телу, ты содрогаешься от сладости, которая тебе открывается в этих разваренных крупинках и в мутной влаге, соединяющей их. И вот, по сути дела питаясь ничем, ты живЈшь шесть месяцев и живЈшь двенадцать! Разве с этим сравнится грубое пожирание отбивных котлет? Рубин не умел и не любил подолгу слушать. Всякую беседу он понимал так (да так чаще всего и получалось), что именно он размЈтывал друзьям духовную добычу, захваченную его восприимчивостью. И сейчас он порывался прервать, но Нержин пятью пальцами впился в комбинезон на его груди, тряс, не давал говорить: -- Так на бедной своей шкуре и на несчастных наших товарищах мы узнаЈм природу сытости. Сытость совсем не зависит от того, сколько мы едим, а от того, как мы едим! Так и счастье, так и счастье, ЛЈвушка, оно вовсе не зависит от объЈма внешних благ, которые мы урвали у жизни. Оно зависит только от нашего отношения к ним! Об этом сказано ещЈ в даосской этике: "Кто умеет довольствоваться, тот всегда будет доволен." Рубин усмехнулся: -- Ты эклектик. Ты выдираешь отовсюду по цветному перу и всЈ вплетаешь в свой хвост. Нержин резко покачал рукой и головой. Волосы сбились ему на лоб. Очень интересно оказалось поспорить, и выглядел он как мальчишка лет восемнадцати. -- Не путай, ЛЈвка, совсем не так! Я делаю выводы не из прочтЈнных философий, а из людских биографий, которые рассказываются в тюрьмах. Когда же потом мне нужно свои выводы сформулировать -- зачем мне открывать ещЈ раз Америку? На планете философии все земли давно открыты! Я перелистываю древних мудрецов и нахожу там мои новейшие мысли. Не перебивай! Я хотел привести пример: в лагере, а тем более здесь, на шарашке, если выдастся такое чудо -- тихое нерабочее воскресенье, да за день отмЈрзнет и отойдЈт душа, и пусть ничего не изменилось к лучшему в моЈм внешнем положении, но иго тюрьмы чуть отпустит меня, и случится разговор по душам или {50} прочтЈшь искреннюю страницу -- и вот уже я на гребне! Настоящей жизни много лет у меня нет, но я забыл! Я невесом, я взвешен, я нематериален!! Я лежу там у себя на верхних нарах, смотрю в близкий потолок, он гол, он худо оштукатурен -- и вздрагиваю от полнейшего счастья бытия! засыпаю на крыльях блаженства! Никакой президент, никакой премьер-министр не могут заснуть столь довольные минувшим воскресеньем! Рубин добро оскалился. В этом оскале было и немного согласия и немного снисхождения к заблудшему младшему другу. -- А что говорят по этому поводу великие книги Вед? -- спросил он, вытягивая губы шутливой трубочкой. -- Книги Вед -- не знаю, -- убеждЈнно парировал Нержин, -- а книги Санкья говорят: "Счастье человеческое причисляется к страданию теми, кто умеет различать." -- Здорово ты насобачился, -- буркнул в бороду Рубин. -- Идеализм? Метафизика? Что ж ты не клеишь ярлыков? -- Это тебя Митяй сбивает? -- Нет, Митяй совсем в другую сторону. Борода лохматая! Слушай! Счастье непрерывных побед, счастье триумфального исполнения желаний, счастье полного насыщения -- есть страдание! Это душевная гибель, это некая непрерывная моральная изжога! Не философы Веданты или там Санкья, а я, я лично, арестант пятого года упряжки Глеб Нержин, поднялся на ту ступень развития, когда плохое уже начинает рассматриваться и как хорошее, -- и я придерживаюсь той точки зрения, что люди сами не знают, к чему стремиться. Они исходят в пустой колотьбе за горстку материальных благ и умирают, не узнав своего собственного душевного богатства. Когда Лев Толстой мечтал, чтоб его посадили в тюрьму -- он рассуждал как настоящий зрячий человек со здоровой духовной жизнью. Рубин расхохотался. Он хохотал в спорах, если совершенно отвергал взгляды своего противника (а именно так и приходилось ему в тюрьме). -- Внемли, дитя! В тебе сказывается неокреплость юного сознания. Свой личный опыт ты предпочитаешь кол- {51} лективному опыту человечества. Ты отравлен ароматами тюремной параши -- и сквозь эти пары хочешь увидеть мир. Из-за того, что мы лично потерпели крушение, из-за того, что нескладна наша личная судьба -- как может мужчина дать измениться, хоть сколько-нибудь повернуться своим убеждениям? -- А ты гордишься своим постоянством? -- Да! Hier stehe ich und kann nicht anders. -- Каменный лоб! Вот это и есть метафизика! Вместо того чтобы здесь, в тюрьме, учиться, впитывать новую жизнь... -- Ка-кую жизнь? Ядовитую желчь неудачников? -- ... ты сознательно залепил глаза, заткнул уши, занял позу -- и в этом видишь свой ум? В отказе от развития -- ум? В торжество вашего чЈртова коммунизма ты насилуешь себя верить, а не веришь! -- Да не вера -- научное знание, обалдон! И -- беспристрастность . -- Ты?! Ты -- беспристрастен? -- Аб-солютно! -- с достоинством произнЈс Рубин. -- Да я в жизни не знал человека пристрастнее тебя! -- Да поднимись ты выше своей кочки зрения! Да взгляни же в историческом разрезе! За-ко-но-мерность! Ты понимаешь это слово? Неизбежно обусловленная закономерность! ВсЈ идЈт туда, куда надо! Исторический материализм не мог перестать быть истиной из-за того только, что мы с тобой в тюрьме. И нечего рыться носом, выворачивать какой-то трухлявый скепсис! -- Лев, пойми! Я не с радостью -- я с болью сердечной расставался с этим учением! Ведь оно было -- звон и пафос моей юности, я для него всЈ остальное забыл и проклял! Я сейчас -- стебелЈк, расту в воронке, где бомбой вывернуло дерево веры. Но с тех пор, как меня в тюремных спорах били и били... -- Потому что у тебя ума не хватало, дура! -- ... я по честности должен был отбросить ваши хилые построения. И искать другие. А это нелегко. Скептицизм у меня, может быть -- сарай при дороге, пересидеть непогоду. -- Утки в дудки, тараканы в барабаны! Ске-епсис! Да разве из тебя выйдет порядочный скептик? Скептику по- {52} ложено воздержание от суждений -- а ты обо всЈм лезешь с приговором! Скептику положена атараксия, душевная невозмутимость -- а ты по каждому поводу кипятишься! -- Да! Ты прав! -- Глеб взялся за голову. -- Я мечтаю быть сдержанным, я воспитываю в себе только... парящую мысль, а обстоятельства завертят -- и я кружусь, огрызаюсь, негодую... -- Парящую мысль! А мне в глотку готов вцепиться из-за того, что в Джезказгане не хватает питьевой воды! -- Тебя бы туда загнать, падло! Изо всех нас ты же один считаешь, что методы МГБ необходимы... -- Да! Без твЈрдой пенитенциарной системы государство существовать не может... -- ... Так вот тебя и загнать в Джезказган! Что ты там запоЈшь? -- Да дурак ты набитый! Ты бы хоть прежде почитал, что говорят о скептицизме большие люди. Ленин! -- А ну? Что -- Ленин? -- Нержин притих. -- Ленин сказал: "у рыцарей либерального российского языкоблудия скептицизм есть форма перехода от демократии к холуйскому грязному либерализму". -- Как-как-как? Ты не переврал? -- Точно. Это из "Памяти Герцена" и касается... Нержин убрал голову в руки, как сражЈнный. -- А? -- помягчел Рубин. -- Схватил? -- Да, -- покачался Нержин всем туловищем. -- Лучше не скажешь. И я на него когда-то молился!.. -- А что? -- Что?? Это -- язык великого философа? Когда аргументов нет -- вот так ругаются. Рыцари языкоблудия! -- произнести противно. Либерализм -- это любовь к свободе, так он -- холуйский и грязный. А аплодировать по команде -- это прыжок в царство свободы, да? В захлЈбе спора друзья потеряли осторожность, и их восклицания уже стали слышны Симочке. Она давно взглядывала на Нержина со строгим неодобрением. Ей обидно было, что проходил вечер еЈ дежурства, а он никак не хотел использовать этого удобного вечера и даже не удосуживался обернуться в еЈ сторону. -- Нет, у тебя-таки совсем вывернуты мозги, -- отчаялся Рубин. -- Ну, определи лучше. {53} -- Да хоть какой-то смысл будет сказать так: скептицизм есть форма глушения фанатизма. Скептицизм есть форма высвобождения догматических умов. -- И кто ж тут догматик? Я, да? Неужели я -- догматик? -- большие тЈплые глаза Рубина смотрели с упрЈком. -- Я такой же арестант призыва сорок пятого года. И четыре года фронта у меня осколком в боку сидят, и пять лет тюрьмы на шее. Так я не меньше тебя вижу. И если б я убедился, что всЈ до сердцевины гниль -- я бы первый сказал: надо выпускать "Колокол"! Надо бить в набат! Надо рушить! Уж я бы не прятался под кустик воздержания от суждений! не прикрывался бы фиговым листочком, скепсисом!.. Но я знаю, что гнило -- только по видимости, только снаружи, а корень здоровый, а стержень здоровый, и значит надо спасать, а не рубить! На пустующем столе инженер-майора Ройтмана, начальника Акустической, зазвонил внутриинститутский телефон. Симочка встала и подошла к нему. -- Пойми ты, усвой ты железный закон нашего века: два мира -- две системы! И третьего не дано! И никакого "Колокола", звон по ветру распускать -- нельзя! недопустимо! Потому что выбор неизбежный: за какую ты из двух мировых сил? -- Да пошЈл ты вон! Это Пахану так выгодно рассуждать! На этих "двух мирах" он под себя всех и подмял. -- Глеб Викентьич! -- Слушай, слушай! -- теперь Рубин властно схватил Нержина за комбинезон. -- Это -- величайший человек! -- Тупица! Боров тупой! -- Ты когда-нибудь поймЈшь! Это вместе -- и Робеспьер и Наполеон нашей революции. Он -- мудр! Он -- действительно мудр! Он видит так далеко, как не захватывают наши куцые взгляды... -- И ещЈ смеет нас всех дураками считать! Жвачку свою нам подсовывает... -- Глеб Викентьич! -- А? -- очнулся Нержин, отрываясь от Рубина. -- Вы не слышали? По телефону звонили! -- очень сурово, сдвинув брови, в третий раз обращалась Симочка, стоя за своим столом, руками крест-накрест стягивая на себе коричневый платок козьего пуха. -- Антон Николае- {54} вич вызывает вас к себе в кабинет. -- Да-а?.. -- на лице Нержина явственно угас порыв спора, исчезнувшие морщины вернулись на свои места. -- Хорошо, спасибо, Серафима Витальевна. Ты слышишь, ЛЈвка, -- Антон. С чего б это? Вызов в кабинет начальника института в десять часов вечера в субботу был событием чрезвычайным. Хотя Симочка старалась казаться официально-равнодушной, но взгляд еЈ, как понимал Нержин, выражал тревогу. И как будто не было возгоравшегося ожесточения! Рубин смотрел на друга заботливо. Когда глаза его не были искажены страстью спора, они были почти женственно мягки. -- Не люблю, когда нами интересуется высшее начальство, -- сказал он. -- С чего бы? -- пожимал плечами Нержин. -- Уж такая у нас второстепенная работЈнка, какие-то голоса... -- Вот Антон нас и наладит скоро по шее. Выйдут нам боком воспоминания Станиславского и речи знаменитых адвокатов, -- засмеялся Рубин. -- А может насчЈт артикуляции СемЈрки? -- Так уж результаты подписаны, отступления нет. На всякий случай, если я не вернусь... -- Да глупости! -- Чего глупости? Наша жизнь такая... СожжЈшь там, знаешь где. -- Глеб защЈлкнул шторки тумбочек стола, ключи тихо переложил в ладонь Рубину и пошЈл неторопливой походкой арестанта пятого года упряжки, который потому никогда не спешит, что от будущего ждЈт только худшего. --------

10

По красной ковровой дорожке широкой лестницы, безлюдной в этот поздний час, под сенью медных бра и высокого лепного потолка, Нержин поднялся на третий этаж, придавая своей походке беспечность, миновал стол вольного дежурного у городских телефонов и постучал в дверь начальника института инженер-полковника госбезопасно- {55} сти Антона Николаевича Яконова. Кабинет был широк, глубок, устлан коврами, обставлен креслами, диванами, голубел посередине ярко-лазурной скатертью на длинном столе заседаний и коричнево закруглялся в дальнем углу гнутыми формами письменного стола и кресла Яконова. В этом великолепии Нержин бывал только несколько раз и больше на совещаниях, чем сам по себе. Инженер-полковник Яконов, за пятьдесят лет, ещЈ в расцвете, роста выдающегося, с лицом, может быть чуть припудренным после бритья, в золотом пенсне, с мягкой дородностью какого-нибудь Оболенского или Долгорукова, с величественно-уверенными движениями, выделялся изо всех сановников своего министерства. Он широко пригласил: -- Садитесь, Глеб Викентьич! -- несколько хохлясь в своЈм полуторном кресле и поигрывая толстым цветным карандашом над коричневой гладью стола. Обращение по имени-отчеству означало любезность и доброжелательство, одновременно не стоя инженер-полковнику труда, так как под стеклом у него лежал перечень всех заключЈнных с их именами-отчествами (кто не знал этого обстоятельства, поражался памяти Яконова). Нержин молча поклонился, не держа рук по швам, однако и не размахивая ими, -- и выжидающе сел за изящный лакированный столик. Голос Яконова, играючи, рокотал. Всегда казалось странным, что этот барин не имеет изысканного порока грассирования: -- Вы знаете, Глеб Викентьевич, полчаса назад пришлось мне к слову вспомнить о вас, и я подумал -- каким, собственно, ветром вас занесло в Акустическую, к... Ройтману? Яконов произнЈс эту фамилию с откровенной небрежностью и даже -- перед подчинЈнным Ройтмана! -- не присовокупив к фамилии звание майора. Плохие отношения между начальником института и его первым заместителем зашли так далеко, что не считалось нужным их скрывать. Нержин напрягся. Разговор, как чуял он, принимал дурной оборот. Вот с этой же небрежной иронией не тонких и не толстых губ большого рта Яконов несколько {56} дней назад сказал Нержину, что, может быть, он, Нержин, в результатах артикуляции и объективен, но отнЈсся к СемЈрке не как к дорогому покойнику, а как к трупу беззвестного пьяницы, найденного под марфинским забором. СемЈрка была главная лошадка Яконова, но шла она плохо. -- ... Я, конечно, очень ценю ваши личные заслуги в науке артикуляции... (Издевается!) -- ... Чертовски жалко, что ваша оригинальная монография напечатана засекреченным малым тиражом, лишающим вас славы некоего русского Джорджа Флетчера... (Нагло издевается!) -- ... Однако, я хотел бы иметь от вашей деятельности несколько больший... профит, как говорят англо-саксы. Я преклоняюсь перед абстрактными науками, но я -- человек деловой. Инженер-полковник Яконов находился уже на той высоте положения и ещЈ не в той близости к Вождю Народов, при которых мог разрешить себе роскошь не скрывать ума и не воздерживаться от своеобычных суждений. -- Ну, так-таки вас спросить откровенно -- ну что вы там сейчас делаете, в Акустической? Нельзя было придумать вопроса беспощаднее! Яконову просто некогда было за всем доспеть, он бы раскусил. -- Какого чЈрта вам заниматься этой попугайщиной -- "стыр", "смыр"? Вы -- математик? Универсант? Оглянитесь. Нержин оглянулся и привстал: в кабинете их было не двое, а трое! Навстречу Нержину с дивана поднялся скромный человек в гражданском, в чЈрном. Круглые светлые очки поблескивали перед его глазами. В щедром верхнем свете Нержин узнал Петра Трофимовича ВеренЈва, довоенного доцента в своЈм Университете. Однако, по привычке, выработанной в тюрьмах, Нержин смолчал и не выказал никакого движения, полагая, что перед ним -- заключЈнный и опасаясь ему повредить поспешным узнанием. ВеренЈв улыбался, но тоже казался смущЈнным. Голос Яконова успокоительно рокотал: -- Воистину, в секте математиков завидный ритуал сдержанности. Математики мне всю жизнь казались каки- {57} ми-то розенкрейцерами, я всегда жалел, что не пришлось приобщиться к их таинствам. Не стесняйтесь. Пожмите друг другу руки и располагайтесь без церемоний. Я оставлю вас на полчаса: для дорогих воспоминаний и для информации профессором ВеренЈвым о задачах, выдвигаемых перед нами Шестым Управлением. И Яконов поднял из полуторного кресла своЈ представительное нелЈгкое тело, означенное серебряно-голубыми погонами, и довольно легко понЈс его к выходу. Когда ВеренЈв и Нержин встретились в рукопожатии, они уже были одни. Этот бледный человек в светлых очках показался устоявшемуся арестанту Нержину -- привидением, незаконно вернувшимся из забытого мира. Между миром тем и сегодняшним прошли леса под Ильмень-озером, холмы и овраги Орловщины, пески и болотца Белоруссии, сытые польские фольварки, черепица немецких городков. В ту же девятилетнюю полосу отчуждения врезались ярко-голые "боксы" и камеры Большой Лубянки. Серые провонявшиеся пересылки. Удушливые отсеки "вагон-заков". Режущий ветер в степи над голодными, холодными зэками. Черезо всЈ это было невозможно возобновить в себе чувство, с каким выписывались буковки функций действительного переменного на податливом линолеуме доски. Оба закурили, Нержин волнуясь, и сели, разделЈнные маленьким столиком. ВеренЈв не в первый раз встречал своих прежних студентов -- по Московскому университету и по Ростовскому, куда его в борьбе теоретических школ послали перед войной для проведения твЈрдой линии. Но и для него было необычное в сегодняшней встрече: уединЈнность подмосковного объекта, окутанного дымкой трегубой секретности, оплетенного многими рядами колючей проволоки; странный синий комбинезон вместо привычной людской одежды. По какому-то праву, резко обозначив морщины у губ, спрашивал младший из двух, неудачник, а старший отвечал -- застенчиво, будто стыдясь своей незатейливой биографии учЈного: эвакуация, реэвакуация, работал три года у К..., защитил докторскую по топологии... До неучтивости рассеянный, Нержин не спросил даже темы диссер- {58} тации из этой сухотелой науки, из которой сам когда-то выбирал курсовой проект. Ему вдруг стало жаль ВеренЈва... Множества упорядоченные, множества не вполне упорядоченные, множества замкнутые... Топология! Стратосфера человеческой мысли! В двадцать четвЈртом столетии она, может быть, и понадобится кому-нибудь, а пока... А пока... Мне нечего сказать о солнцах и мирах, Я вижу лишь одни мученья человека... А как он попал в это ведомство? почему ушЈл из Университета?.. Да направили... И нельзя было отказаться?.. Да отказаться можно было, но... Тут и ставки двойные... Есть детишки?.. Четверо... Стали зачем-то перебирать студентов нержинского выпуска, последний экзамен которого был в день начала войны. Кто поталантливей -- контузило, убило. Такие вечно лезут вперЈд, себя не берегут. От кого и ждать было нельзя -- или аспирантуру кончает, или ассистентствует. Да, ну а гордость-то наша -- Дмитрий Дмитрич! Горяинов-Шаховской!? Горяинов-Шаховской! Маленький старик, уже неопрятный от глубокой старости, то перемажет мелом свою чЈрную вельветовую куртку, то тряпку от доски положит в карман вместо носового платка. Живой анекдот, собранный из многочисленных "профессорских" анекдотов, душа Варшавского императорского университета, переехавшего в девятьсот пятнадцатом в коммерческий Ростов как на кладбище. Полвека научной работы, поднос поздравительных телеграмм -- из Милуоки, Кэптауна, Йокагамы. А в 30-м году, когда университет перестряпали в "индустриально-педагогический институт" -- был вычищен пролетарской комиссией по чистке как элемент буржуазно-враждебный. И ничто не могло б его спасти, если б не личное знакомство с Калининым -- говорили, будто отец Калинина был крепостным у отца профессора. Так или нет, но съездил Горяинов в Москву и привЈз указание: этого не трогать! И не стали трогать. До того стали не трогать, что вчуже становилось страшно: то напишет исследование по естествознанию с математическим доказательством бытия Бо- {59} га. То на публичной лекции о своЈм кумире Ньютоне прогудит из-под жЈлтых усов: -- Тут мне прислали записку: "Маркс написал, что Ньютон -- материалист, а вы говорите -- идеалист." Отвечаю: Маркс передЈргивает. Ньютон верил в Бога, как всякий крупный учЈный. Ужасно было записывать его лекции! Стенографистки приходили в отчаяние! По слабости ног усевшись у самой доски, к ней лицом, к аудитории спиной, он правой рукой писал, левой следом стирал -- и всЈ время что-то непрерывно бормотал сам с собой. Понять его идеи во время лекции было совершенно исключено. Но когда Нержину с товарищем удавалось вдвоЈм, деля работу, записать, а за вечер разобрать -- душу осеняло нечто, как мерцание звЈздного неба. Так что же с ним?.. При бомбЈжке города старика контузило, полуживого увезли в Киргизию. А с сыновьями-доцентами во время войны, ВеренЈв точно не знает, но что-то грязное, какое-то предательство. Младший Стивка, говорят, сейчас грузчиком в нью-йоркском порту. Нержин внимательно смотрел на ВеренЈва. УчЈные головы, вы кидаетесь многомерными пространствами, отчего ж вы только жизнь просматриваете коридорчиками? Над мыслителем издевались какие-то хари и твари -- это была недоработка, временный загиб; дети припомнили унижения отца -- это грязное предательство. И кто это знает -- грузчиком, не грузчиком? Оперуполномоченные формируют общественное мнение... Но за что... Нержин сел? Нержин усмехнулся. Ну, а за что, всЈ-таки? -- За образ мыслей, ПЈтр Трофимович. В Японии есть такой закон, что человека можно судить за образ его невысказанных мыслей. -- В Японии! Но ведь у нас такого закона нет?.. -- У нас-то он как раз и есть и называется Пятьдесят восемь -- десять. И Нержин плохо стал слышать то главное, для чего Яконов свЈл его с ВеренЈвым. Шестое Управление прислало ВеренЈва для углубления и систематизации криптографическо-шифровальной работы здесь. Нужны математики, {60} много математиков, и ВеренЈву радостно увидеть среди них своего студента, подававшего столь большие надежды. Нержин полусознательно задавал уточняющие вопросы, ПЈтр Трофимович, постепенно разгораясь в математическом задоре, стал разъяснять задачу, рассказывал, какие пробы придЈтся сделать, какие формулы перетряхнуть. А Нержин думал о тех мелко исписанных листиках, которые так безмятежно было насыщать, обложась бутафорией, под затаЈнно-любящие взгляды Симочки, под добродушное бормотание Льва. Эти листики были -- его первая тридцатилетняя зрелость. Конечно, завиднее достичь зрелости в своЈм исконном предмете. Зачем, кажется, ему головой соваться в эту пасть, откуда и историки-то сами уносят ноги в прожитые безопасные века? Что влечЈт его разгадать в этом раздутом мрачном великане, кому только ресницею одной пошевельнуть -- и отлетит у Нержина голова? Как говорится -- что тебе надо больше всех? Больше всех -- что тебе надо? Так отдаться в лапы осьминогу криптографии?.. Четырнадцать часов в день, не отпуская и на перерывы, будут владеть его головой теория вероятностей, теория чисел, теория ошибок... МЈртвый мозг. Сухая душа. Что ж останется на размышления? Что ж останется на познание жизни? Зато -- шарашка. Зато не лагерь. Мясо в обед. Сливочное масло утром. Не изрезана, не ошершавлена кожа рук. Не отморожены пальцы. Не валишься на доски замертво бесчувственным бревном, в грязных чунях, -- с удовольствием ложишься в кровать под белый пододеяльник. Для чего же жить всю жизнь? Жить, чтобы жить? Жить, чтобы сохранять благополучие тела? Милое благополучие! Зачем -- ты, если ничего, кроме тебя?.. Все доводы разума -- да, я согласен, гражданин начальник! Все доводы сердца -- отойди от меня, сатана! -- ПЈтр Трофимович! А вы... сапоги умеете шить? -- Как вы сказали? -- Я говорю: сапоги вы меня шить не научите? Мне бы {61} вот сапоги научиться шить. -- Я, простите, не понимаю... -- ПЈтр Трофимович! В скорлупе вы живЈте! Мне ведь, окончу срок, -- ехать в глухую тайгу, на вечную ссылку. Работать я руками ничего не умею -- как проживу? Там -- медведи бурые. Там Леонарда Эйлера функции ещЈ три мезозойских эры никому не вознадобятся. -- Что вы говорите, Нержин?! В случае успеха работы вас как криптографа досрочно освободят, снимут судимость, дадут квартиру в Москве... -- Эх, ПЈтр Трофимович, скажу вам поговорку доброго хлопца, моего лагерного друга: "одна дьяка, что за рыбу, что за рака". Дьяка -- это по-украински благодарность. Так вот не жду я от них дьяки, и прощения я у них не прошу, и рыбки я им ловить не буду! Дверь растворилась. ВошЈл осанистый вельможа с золотым пенсне на дородном носу. -- Ну, как, розенкрейцеры? Договорились? Не поднимаясь, твердо встретив взгляд Яконова, Нержин ответил: -- Воля ваша, Антон Николаич, но я считаю свою задачу в Акустической лаборатории не законченной. Яконов уже стоял за своим столом, опершись о стекло суставами мягких кулаков. Только знающие его могли бы признать, что это был гнев, когда он сказал: -- Математика! -- и артикуляция... Вы променяли пищу богов на чечевичную похлЈбку. Идите. И двуцветным грифелем толстого карандаша начертил в настольном блокноте: "Нержина -- списать". --------

11

Уже много лет -- военных и послевоенных, Яконов занимал верный пост главного инженера Отдела Специальной Техники МГБ. Он с достоинством носил заслуженные его знаниями серебряные погоны с голубой окаЈмкой и тремя крупными звЈздами инженер-полковника. Пост его был таков, что руководство можно было осуществлять из- {62} дали и в общих чертах, порою сделать эрудированный доклад перед высоко-чиновными слушателями, порою умно и цветисто поговорить с инженером над его готовой моделью, а в общем слыть за знатока, не отвечать ни за что и получать в месяц изрядно тысяч рублей. Пост был таков, что красноречием своим Яконов осенял колыбели всех технических затей Отдела; увитал от них в пору их трудного возмужания и болезней роста; вновь чтил своим присутствием или долблЈные корыта их чЈрных гробов или золотое коронование героев. Антон Николаевич не был так молод и так самонадеян, чтобы самому гнаться за обманчивым поблеском Золотой Звезды или значком сталинского лауреата, чтобы собственными руками подхватывать каждое задание министерства или даже самого Хозяина. Антон Николаевич был уже достаточно опытен и в годах, чтобы избегать этих спаянных вместе волнений, взлЈтов и глубин. Придерживаясь таких взглядов, он безбедно существовал до января тысяча девятьсот сорок восьмого года. В этом январе Отцу восточных и западных народов кто-то подсказал идею создать особую секретную телефонию -- такую, чтоб никто никогда не мог бы понять, даже перехватив, его телефонный разговор. Такую, чтоб можно было с кунцевской дачи разговаривать с Молотовым в Нью-Йорке. Августейшим пальцем с жЈлтым пятном никотина у ногтя генералиссимус выбрал на карте объект Марфино, до того занимавшийся созданием портативных милицейских радиопередатчиков. Исторические слова при этом были сказаны такие: -- За'-чэм мне эти передатчики? Квар-тырных варов ловить? И сроку дал -- до первого января сорок девятого года. Потом подумал и добавил: -- Ладна, да первого мая. Задание было сверхответственно и исключительно по сжатому сроку. В министерстве подумали -- и определили Яконову вытаскивать Марфино самому. Напрасно тщился Яконов доказать свою загруженность, невозможность совмещения. Начальник Отдела Фома Гурьянович Осколупов посмотрел кошачьими зеленоватыми глазами -- Яконов вспомнил замаранность своей анкеты (он шесть лет проси- {63} дел в тюрьме) и смолк. С тех пор, скоро два года, пустовал кабинет главного инженера Отдела в апартаментах министерства. Главный инженер дневал и ночевал в загородном здании бывшей семинарии, венчавшейся шестиугольной башнею над куполом упразднЈнного алтаря. Сперва даже приятно было самому поруководить: устало захлопнуть дверцу в персональной "Победе", убаюканно домчаться в Марфино; миновать в оплетенных колючкою воротах вахтера, отдающего приветствие; и ходить в окружении свиты майоров и капитанов под столетними липами марфинской рощи. Начальство ещЈ ничего не требовало от Яконова -- только планы, планы, планы и соцобязательства. Зато рог изобилия МГБ опрокинулся над Марфинским институтом: английская и американская покупная аппаратура; немецкая трофейная; отечественные зэки, вызванные из лагерей; техническая библиотека на двадцать тысяч новинок; лучшие оперуполномоченные и архивариусы, зубры секретного дела; наконец, охрана высшей лубянской выучки. Понадобилось отремонтировать старый корпус семинарии, возвести новые -- для штаба спецтюрьмы, для экспериментальных мастерских, -- и в пору желтоватого цветения лип, когда они сладили запахом, под сенью исполинов послышалась печальная речь нерадивых немецких военнопленных в потрЈпанных ящеричных кителях. Эти ленивые фашисты на четвЈртом году послевоенного плена совершенно не хотели работать. Невыносимо, было русскому взгляду смотреть, как они разгружают машины с кирпичом: медленно, бережно, будто он из хрусталя, передают с рук на руки каждый кирпичик до укладки в штабель. Ставя радиаторы под окнами, перестилая подгнившие полы, немцы слонялись по сверхсекретным комнатам и исподлобья читали то немецкие, то английские надписи на аппаратуре -- германский школьник мог бы догадаться, какого профиля эти лаборатории! ВсЈ это было изложено в рапорте заключЈнного Рубина на имя инженер-полковника и было совершенно справедливо, но очень неудобен был этот рапорт оперуполномоченным Шикину и Мышину (в арестантском просторечии -- Шишкину-Мышкину), ибо что теперь делать? не рапортовать же выше о своей оплошности? А момент всЈ равно {64} был упущен, потому что военнопленных уже отправляли на родину, и кто уехал в Западную Германию, тот мог, если это кому интересно знать, доложить расположение всего института и отдельных лабораторий. Когда же офицеры других управлений МГБ искали инженер-полковника по служебным делам, он не имел права называть им адрес своего объекта, а для соблюдения неущерблЈнной секретности ехал разговаривать с ними на Лубянку. Немцев отпускали, а на ремонт и на строительство вместо немцев прислали таких же, как на шарашке, зэков, только в грязных рваных одеждах и не получавших белого хлеба. Под липами теперь по надобности и без надобности гудела добрая лагерная брань, напоминавшая зэкам шарашки об их устойчивой родине и неотвратимой судьбе; кирпичи с грузовика как ветром срывало, так что уцелевших почти не оставалось, а только половняк; зэки же с покрикиванием "раз-два-взяли!" опрокидывали на кузов грузовика фанерный колпак, затем, чтоб их легче было охранять, влезали под него сами, весело обнимаясь с матюгающимися девками, всех их под колпаком запирали и увозили московскими улицами -- в лагерь, ночевать. Так в этом волшебном замке, отделЈнном от столицы и еЈ несведущих жителей очарованною огнестрельною зоной, лемуры в чЈрных бушлатах создавали сказочные перемены: водопровод, канализацию, центральное отопление и разбивку клумб. Между тем благоучреждЈнное заведение росло и ширилось. В состав Марфинского института влили в полном штате ещЈ один исследовательский институт, уже занимавшийся сходной работой. Этот институт приехал со своими столами, стульями, шкафами, папками-скоросшивателями, аппаратурой, стареющей не по годам, а по месяцам, и со своим начальником инженер-майором Ройтманом, который стал заместителем у Яконова. Увы, создатель новоприехавшего института, его вдохновитель и покровитель, полковник Яков Иванович Мамурин, начальник Особой и Специальной связи МВД, один из самых выдающихся государственных мужей, погиб прежде того при трагических обстоятельствах. Однажды Вождь Всего Прогрессивного Человечества {65} разговаривал с китайской провинцией Янь-Нань и остался недоволен хрипами и помехами в трубке. Он позвонил Берии и сказал по-грузински: -- Лаврентий! Какой дурак у тебя начальником связи? Убери. И Мамурина убрали -- то есть, посадили на Лубянку. Его убрали, однако, не знали, что с ним делать дальше. Не было привычных указаний -- судить ли и за что, и какой давать срок. Будь это человек посторонний, ему бы сунули четвертную и закатали бы в Норильск. Но помня истину "сегодня ты, а завтра я", вершители МВД попридержали Мамурина; когда же убедились, что Сталин о нЈм забыл -- без следствия и без срока отправили на загородную дачу. Как-то, летним вечером сорок восьмого года, на марфинскую шарашку привезли нового зэка. ВсЈ было необычно в этом приезде: и то, что привезли его не в воронке, а в легковой машине; и то, что сопровождал его не простой вертухай, а Начальник Отдела Тюрем МГБ; и то, наконец, что первый ужин ему понесли под марлевой накидкой в кабинет начальника спецтюрьмы. Слышали (зэкам ничего не положено слышать, но они всегда всЈ слышат) -- слышали, как приезжий сказал, что "колбасы он не хочет" (?!), начальник же Отдела Тюрем уговаривал его "покушать". Подслушал это через перегородку зэк, который пошЈл к врачу за порошком. Обсудив такие вопиющие новости, коренное население шарашки пришло к выводу, что приезжий всЈ-таки арестант, и, удовлетворЈнное, легло спать. Где ночевал приезжий в ту ночь -- историки шарашки не выяснили. Но ранним утренним часом у широкого мраморного крыльца (куда позже арестантов уже не пускали) один простецкий зэк, косолапый слесарь, столкнулся с новичком лицом к лицу. -- Ну, браток, -- толкнул он его в грудки, -- откуда? На чЈм погорел? Садись, покурим. Но приезжий в брезгливом ужасе отшатнулся от слесаря. Бледнолимонное лицо его исказилось. Слесарь разглядел белые глаза, выпадающие светлые волосы на облезшем черепе и в сердцах сказал: -- Ух ты, гад из стеклянной банки! Ни хрена, после {66} отбоя запрут с нами -- разговоришься! Но "гада из стеклянной банки" в общую тюрьму так и не заперли. В коридоре лабораторий, на третьем этаже, нашли для него маленькую комнатку, бывшую пронзительную фотографов, втеснили туда кровать, стол, шкаф, горшок с цветами, электроплитку и сорвали картон, закрывавший обрешеченное окошко, выходившее даже не на свет Божий, а на площадку задней лестницы, сама же лестница -- на север, так что свет и днЈм еле брезжил в камере привилегированного арестанта. Конечно, окно можно было бы разрешетить, но тюремное начальство, после колебаний, определило всЈ же решЈтку оставить. Даже оно не понимало этой загадочной истории и не могло установить верной линии поведения. Тогда-то и окрестили приехавшего "Железной Маской". Долгое время никто не знал его имени. Никто не мог и поговорить с ним: видели через окно, как он сидел, понурясь, в своей одиночке или бледной тенью бродил под липами в часы, когда простым зэкам гулять было недозволено. Железная Маска был так жЈлт и тощ, как бывает доходной зэк после хорошего двухлетнего следствия, -- однако, безрассудный отказ от колбасы противоречил этой версии. Много позже, когда Железная Маска уже стал являться на работу в СемЈрку, зэки узнали от вольных, что он и был тот самый полковник Мамурин, который в Отделе Особой связи МВД запрещал проходить по коридору, ступая на пятки, а только на носках; иначе он в бешенстве выбегал через комнату секретарш и кричал: -- Ты мимо чьего кабинета топаешь, хам?? Как твоЈ фамилие? Много позже выяснилось и то, что причина страданий Мамурина была нравственная. Мир вольных оттолкнул его, к миру зэков он сам пренебрегал пристать. Сперва в своЈм одиночестве он всЈ читал книги -- "Борьба за мир", "Кавалер Золотой Звезды", "России славные сыны", потом стихи Прокофьева, ГрибачЈва -- и! -- с ним случилось чудесное превращение: он и сам стал писать стихи! Известно, что поэтов рождает несчастье и душевные муки, а муки у Мамурина были острей, чем у какого-нибудь другого арестанта. Сидя второй год без следствия и суда, {67} он по-прежнему жил только последними партийными директивами и по-прежнему боготворил Мудрого Вождя. Мамурин так открывался Рубину, что не тюремная баланда страшна (ему, кстати, готовили отдельно) и не разлука с семьЈй (его, между прочим, один раз в месяц тайком возили на собственную квартиру с ночЈвкой), вообще -- не примитивные животные потребности, -- горько лишиться доверия Иосифа Виссарионовича, больно чувствовать себя не полковником, а разжалованным и опороченным. Вот почему им, коммунистам, неизмеримо тяжелей переносить заключение, чем окружающей беспринципной сволочи. Рубин был коммунист. Но услышав откровенности своего как будто единомышленника и почитав его стихи, Рубин откинулся от такой находки, стал избегать Мамурина, даже прятаться от него, -- всЈ же своЈ время проводил среди людей, несправедливо на него нападающих, но делящих с ним равную участь. А Мамурина стегало безутишное, как зубная боль, стремление -- оправдаться перед партией и правительством. Увы, всЈ знакомство со связью его, начальника связи, кончалось держанием в руках телефонной трубки. Поэтому работать он, собственно, не мог, мог только руководить. Но и руководство, если б это было руководство делом заведомо гиблым, не могло вернуть ему расположения Лучшего Друга Связистов. Руководить надо было делом заведомо надЈжным. К этому времени в Марфинском институте проступило два таких обнадЈживающих дела: Вокодер и СемЈрка. По какому-то глубинному импульсу, рвущему плети логических доводов, люди сходятся или не сходятся с первого взгляда. Яконов и его заместитель Ройтман не сошлись. Что ни месяц, они становились невыносимее друг для друга и лишь, впряженные более тяжЈлой рукой в одну колесницу, не могли из неЈ вырваться, а только тянули в разные стороны. Когда секретная телефония начала осуществляться пробными параллельными разработками, Ройтман, кого мог, стянул в Акустическую для разработки системы "вокодер", что значило по-английски voice coder (кодированный голос), а по-русски было окрещено "аппарат искусственной речи", но это не привилось. В ответ и Яконов {68} ободрал все прочие группы: самых схватчивых инженеров и самую богатую импортную аппаратуру стянул в "СемЈрку", лабораторию №7. Хилые поросли остальных разработок погибли в неравной борьбе. Мамурин избрал для себя СемЈрку и потому, что не мог же он войти в подчинение к своему бывшему подчинЈнному Ройтману, и потому, что в министерстве тоже считали разумным, чтоб за плечами беспартийного подпорченного Яконова горел бы неусыпный огненный глаз. С этого дня Яконов мог быть или не быть ночью в институте -- разжалованный полковник МВД, подавивший в себе стихотворную страсть ради технического прогресса родины, одинокий узник с горячечными белыми глазами, с безобразной худобой ввалившихся щЈк, отклоняя пищу и сон, таял на руководстве до двух часов ночи, переведя СемЈрку на пятнадцатичасовой рабочий день. Такой удобный рабочий день мог быть только в СемЈрке, ибо над Мамуриным не требовалось контроля вольняшек и их особых ночных дежурств. Туда, в СемЈрку, и пошЈл Яконов, когда оставил ВеренЈва с Нержиным у себя в кабинете. --------

12

Как у простых солдат, хотя никто не объявляет им генеральских диспозиций, всегда бывает ясное сознание, попали они на направление главного или неглавного удара, -- так и среди трЈхсот зэков марфинской шарашки утвердилось верное представление, что на решающий участок выдвинута СемЈрка. Все в институте знали еЈ истинное наименование -- "лаборатория клиппированной речи", но предполагалось, что об этом никто не знает. Слово клиппированная было с английского и означало "стриженая" речь. Не только все инженеры и переводчики института, но и монтажники, токари, фрезеровщики, чуть ли даже не глуховатый глуповатый столяр знали, что установка эта строится с использованием американских образцов, однако принято было, что -- только по отчественным. И поэтому американские {69} радиожурналы со схемами и теоретическими статьями о клиппировании, продававшиеся в Нью-Йорке на лотках, здесь были пронумерованы, прошнурованы, засекречены и опечатывались от американских же шпионов в несгораемых шкафах. Клиппирование, демпфирование, амплитудное сжатие, электронное дифференцирование и интегрирование привольной человеческой речи было таким же инженерным издевательством над ней, как если б кто-нибудь взялся расчленить Новый Афон или Гурзуф на кубики вещества, втиснуть их в миллиард спичечных коробок, перепутать, перевезти самолЈтом в Нерчинск, на новом месте распутать, неотличимо собрать и воссоздать субтропики, шум прибоя, южный воздух и лунный свет. То же, в пакетиках-импульсах, надо было сделать и с речью, да ещЈ воссоздать еЈ так, чтоб не только было всЈ понятно, но Хозяин мог бы по голосу узнать, с кем говорит. На шарашках, в этих полубархатных заведениях, куда, казалось, не проникал зубовный скрежет лагерной борьбы за существование, издавна было достойно учреждено начальством: в случае успеха разработки ближайшие к ней зэки получали всЈ -- свободу, чистый паспорт, квартиру в Москве; остальные же не получали ничего -- ни дня скидки со сроку, ни ста граммов водки в честь победителей. Середины не было. Поэтому арестанты, наиболее усвоившие ту особенную лагерную цепкость, с которой, кажется, зэк может ногтями удержаться на вертикальном зеркале, -- самые цепкие арестанты старались попасть в СемЈрку, чтоб из неЈ выскочить на волю. Так попал сюда жестокий инженер Маркушев, прыщеватое лицо которого дышало готовностью умереть за идеи инженер-полковника Яконова. Так попали и другие, того же духа. Но проницательный Яконов выбирал в СемЈрку и из тех, кто не напрашивался. Таков был инженер Амантай Булатов, казанский татарин в больших роговых очках, прямодушный, с оглушающим смехом, осуждЈнный на десять лет за плен и за связи с врагом народа Мусой Джа- {70} лилем. (В шутку Амантая считали старейшим работником фирмы, ибо, кончив радиоинститут в июне сорок первого года и брошенный в месиво смоленского направления, он как татарин был извлечЈн немцами из лагеря военнопленных и начал свою производственную практику в цехах этой самой фирмы "Лоренц", когда еЈ руководители ещЈ подписывались в письмах "mit Heil Hitler!"). Таков был и Андрей Андреевич Потапов, специалист совсем не по слабым токам, а по сверхвысоким напряжениям и строительству электростанций. На шарашку Марфино он попал по ошибке неосведомленного чиновника, отбиравшего карточки в картотеке ГУ Лага. Но, будучи истинным инженером и беззаветным работягой, Потапов в Марфино быстро развернулся и стал незаменимым при аппаратуре наиболее точных и сложных радио-измерений. ЕщЈ тут был инженер Хоробро'в, большой знаток радио. В группу №7 он был назначен с самого начала, когда она была рядовая группа. Последнее время он тяготился СемЈркой, никак не включался в еЈ бешеный темп -- и Мамурин тоже тяготился им. Наконец долгоруким молниевидным спецнарядом сюда, в марфинскую СемЈрку, был доставлен из-под Салехарда, из бригады усиленного режима каторжного лагеря мрачный арестант и гениальный инженер Александр Бобынин -- и сразу поставлен надо всеми. Бобынин был взят из самого зева смерти. Бобынин был первый кандидат на освобождение в случае успеха. Поэтому он работал, тянул и после полуночи, но с таким презрительным достоинством, что Мамурин боялся его и ему одному не смел делать замечаний. СемЈрка была такая же комната, как Акустическая, только этажом над ней. Так же она была заставлена аппаратурой и смешанной мебелью, только не было в еЈ углу одоробла акустической будки. Яконов по несколько раз на дню бывал в СемЈрке, поэтому приход его не воспринимался тут как приход большого начальства. Только Маркушев и другие угодники выдвинулись вперЈд и захлопотали ещЈ радостней и быстрей, да Потапов, чтобы закрыть видимость, добавил частотомер -- в просвет, на многоэтажный стеллаж приборов, отгораживающий его от остальной лаборатории. Он {71} свою работу выполнял без рывков, с долгами всеми был разочтЈн, и сейчас мирно ладил портсигар из прозрачной красной пластмассы, предназначенный на завтрашнее утро в подарок. Мамурин поднялся навстречу Яконову как равный к равному. Он был не в синем комбинезоне простых зэков, а в костюме дорогой шерсти, но и этот наряд не красил его измождЈнного лица и костлявой фигуры. То, что было сейчас изображено на его лимонном лбу и бескровных губах нежильца на этом свете, условно означало и было воспринято Яконовым как радость: -- Антон Николаич! Перестроили на каждый шестнадцатый импульс -- и гораздо лучше стало. Вот послушайте, я вам почитаю. "Почитать" и "послушать" -- это была обычная проба качества телефонного тракта: тракт менялся по несколько раз в день -- добавкой, или устранением, или заменой какого-нибудь звена, а устраивать каждый раз артикуляцию было громоздко, невдоспех за конструктивными мыслями инженеров, да и расчЈта не было получать грубые цифры от этой недружелюбной науки, захваченной ройтмановским выкормышем Нержиным. Привычно подчинЈнные единой мысли, ничего не спрашивая и не объясняя, Мамурин пошЈл в дальний угол комнаты и там, отвернувшись, прижав трубку к скуле, стал читать в телефон газету, а Яконов около стойки с панелями надел наушники, включЈнные на другом конце тракта, и стал слушать. В наушниках творилось нечто ужасное: звуки разрывались тресками, грохотами, визжанием. Но как мать с любовью вглядывается в уродства своего детЈныша, так Яконов не только не сдЈргивал телефонов со страдающих ушей, но плотнее вслушивался и находил, что это ужасное было как будто лучше того ужасного, которое он слышал перед обедом. Речь Мамурина была вовсе не живая разговорная речь, а размеренное нарочито-чЈткое чтение, к тому же Мамурин читал статью о наглости югославских пограничников и о распоясанности кровавого палача Югославии Ранковича, превратившего свободолюбивую страну в сплошной застенок, -- поэтому Яконов легко угадывал недослышанное, понимал, что это -- угадка, и забывал, что это угадка, и всЈ более утверждался, что слы- {72} шимость с обеда стала лучше. И ему хотелось поделиться с Бобыниным. Грузный, широкоплечий, с головой, демонстративно остриженной наголо, хотя на шарашке разрешались любые причЈски, Бобынин сидел неподалеку. Он не обернулся при входе Яконова в лабораторию и, склонясь над длинной лентой фото-осциллограммы, мерил остриями измерителя. Этот Бобынин был букашка мироздания, ничтожный зэк, член последнего сословия, бесправнее колхозника. Яконов был вельможа. И Яконов не решался отвлечь Бобынина, как ему этого ни хотелось! Можно построить Эмпайр-стэйт-билдинг. Вышколить прусскую армию. Взнести иерархию тоталитарного государства выше престола Всевышнего. Нельзя преодолеть какого-то странного духовного превосходства иных людей. Бывают солдаты, которых боятся их командиры рот. Чернорабочие, перед которыми робеют прорабы. Подследственные, вызывающие трепет у следователей. Бобынин знал всЈ это и нарочно так ставил себя с начальством. Всякий раз, разговаривая с ним, Яконов ловил себя на трусливом желании угодить этому зэку, не раздражать его, -- негодовал на это чувство, но замечал, что и все другие так же разговаривают с Бобыниным. Снимая наушники, Яконов прервал Мамурина: -- Лучше, Яков Иваныч, определЈнно лучше! Хотелось бы Рубину дать послушать, у него ухо хорошее. Кто-то когда-то, довольный отзывом Рубина, сказал, что у него ухо хорошее. Бессознательно это подхватили, поверили. Рубин на шарашку попал случайно, перебивался тут переводами. Было у него левое ухо, как у всех людей, а правое даже приглушено фронтовой контузией -- но после похвалы пришлось это скрывать. Славой своего "хорошего уха" он и держался тут прочно, пока ещЈ прочней не окопался капитальной работой "Русская речь в восприятии слухо-синтетическом и электро-акустическом". Позвонили в Акустическую за Рубиным. Пока ждали его, стали, уже по десятому разу, слушать сами. Маркушев, сильно сдвинув брови, с напряжЈнными глазами, чуть-чуть подержал трубку и резко заявил, что -- лучше, {73} что намного лучше (идея перестройки на шестнадцать импульсов принадлежала ему, и он ещЈ до перестройки знал, что будет лучше). Булатов завопил на всю лабораторию, что надо согласовать с шифровальщиками и перестроить на тридцать два импульса. Двое услужливых электромонтажников, Любимичев и Сиромаха, разодрав наушники между собой, стали слушать каждый одним ухом и тотчас же с кипучей радостью подтвердили, что стало именно разборчивее. Бобынин, не поднимая головы, продолжал мерить осциллограмму. ЧЈрная стрелка больших электрических часов на стене перепрыгнула на половину одиннадцатого. Скоро во всех лабораториях, кроме СемЈрки, должны были кончать работу, сдавать секретные журналы в несгораемый шкаф, зэки -- уходить спать, а вольняшки -- бежать к остановке автобусов, ходящих попоздну уже реже. Илья Терентьевич Хоробров задней стороной лаборатории, не на виду у начальства, тяжЈлой поступью прошЈл за стеллаж к Потапову. Хоробров был вятич, и из самого медвежьего угла -- из-под Кая, откуда сплошным тысячевЈрстным царством не в одну Францию по болотам и лесам раскинулась страна ГУЛаг. Он навиделся и понимал побольше многих, ему иногда становилось так не вперетерп, что хоть лбом колотись о чугунный столб уличного репродуктора. Необходимость постоянно скрывать свои мысли, подавлять своЈ ощущение справедливости, -- пригнула его фигуру, сделала взгляд неприятным, врезала трудные морщины у губ. Наконец, в первые послевоенные выборы его задавленная жажда высказаться прорвалась, и на избирательном бюллетене подле вычеркнутого им кандидата он написал мужицкое ругательство. Это было время, когда из-за нехватки рабочих рук не восстанавливались жилища, не засевались поля. Но несколько лбов-сыщиков в течении месяца изучали почерки всех избирателей участка -- и Хоробров был арестован. В лагерь он ехал с простодушной радостью, что хоть здесь-то будет говорить от души. Да не свободной республикой оказался и лагерь! -- под доносами стукачей пришлось замолчать Хороброву и в лагере. Сейчас благоразумие требовало, чтоб он толпошился {74} средь общей работы СемЈрки и обеспечил бы себе если не освобождение, то безбедное существование. Но тошнота от несправедливости, даже не касавшейся лично его, поднялась в нЈм до той высоты, когда уже не хочется и жить. Зайдя за стеллаж Потапова, он приклонился к его столу и тихо предложил: -- Андреич! Смываться пора. Суббота. Потапов как раз прилаживал к прозрачному красному портсигару бледно-розовую защЈлку. Он отклонил голову, любуясь, и спросил: -- Как, Терентьич, подходит? По цвету? Не получив ни одобрения, ни порицания, Потапов посмотрел на Хороброва поверх очков в простой металлической оправе, как смотрят бабушки, и сказал: -- Зачем раздражать дракона? Читайте передовицы "Правды": время работает на нас. Антон уйдЈт -- и мы тот-час-же испаримся. У него была манера делить по слогам и поддерживать мимикой какое-нибудь важное слово во фразе. Тем временем в лаборатории уже был Рубин. Именно сейчас, к одиннадцати часам, Рубину, и без того весь вечер настроенному нерабоче, хотелось только идти скорей в тюрьму и глотать дальше Хемингуэя. Однако, придав своему лицу подобие большого интереса к новому качеству тракта СемЈрки, он попросил, чтобы читал обязательно Маркушев, ибо его высокий голос с основным гоном 160 герц должен проходить хуже (этим подходом к делу сразу проявлялся специалист). Надев наушники, Рубин несколько раз подавал команды Маркушеву читать то громче, то тише, то повторять фразы "Жирные сазаны ушли под палубу" и "Вспомнил, спрыгнул, победил" -- известные всем на шарашке фразы, придуманные Рубиным же для проверки отдельных звукосочетаний. Наконец, он вынес приговор, что общая тенденция к улучшению есть, гласные звуки проходят просто замечательно, несколько хуже с глухими зубными, ещЈ беспокоит его форманта "ж" и вовсе не идЈт столь характерное для славянских языков сочетание согласных "всп", над чем и надо поработать. Сразу раздался хор голосов, обрадованный, что, значит, тракт стал лучше. Бобынин поднял голову от осцилло- {75} граммы и густым басом отозвался насмешливо: -- Глупости! Лапоть вправо, лапоть влево. Не наугад щупать надо, а метод искать. Все неловко замолчали под его твЈрдым неотклоняемым взглядом. А за стеллажом Потапов грушевой эссенцией приклеивал к портсигару розовую защЈлку. Все три года немецкого плена Потапов просидел в лагерях -- и выжил главным образом своим умением делать привлекательные зажигалки, портсигары и мундштуки из отбросов, да ещЈ и не пользуясь никакими инструментами. Никто не спешил уйти с работы! И это было накануне украденного воскресенья! Хоробров выпрямился. Положив свои секретные дела на стол Потапову для сдачи в шкаф, он вышел из-за стеллажа и неторопливо направился к выходу, по дороге обходя всех столпившихся у стойки клиппера. Мамурин бледно полыхнул ему в спину: -- Илья Терентьич! А вы почему не послушаете? Вообще -- куда вы направились? Хоробров так же неторопливо обернулся и, искажЈнно улыбаясь, ответил раздельно: -- Я хотел бы избежать говорить об этом вслух. Но если вы настаиваете, извольте: в данный момент я иду в уборную, то бишь в сортир. Если там обойдЈтся всЈ благополучно -- проследую в тюрьму и лягу спать. В наступившей трусливой тишине Бобынин, чьего смеха почти никогда не слышали, гулко расхохотался. Это был бунт на военном корабле! Словно собираясь ударить Хороброва, Мамурин сделал к нему шаг и спросил визгливо: -- То есть, как это -- спать? Все люди работают, а вы -- спать? Уже взявшись за ручку двери, Хоробров ответил едва на грани самообладания: -- Да так -- просто спать! Я по конституции свои двенадцать часов отработал -- и хватит! -- И, уже начиная взрываться, что-то хотел добавить непоправимое, но дверь распахнулась -- и дежурный по институту объявил: -- Антон Николаич! Вас -- срочно к городскому телефону. {76} Яконов поспешно встал и вышел перед Хоробровом. Вскоре и Потапов погасил настольную лампу, переложил свои и Хороброва секретные дела на стол к Булатову и средним шагом, совсем безобидно, прохромал к выходу. Он прилегал на правую ногу после пережитой ещЈ до войны аварии с мотоциклом. Звонил Яконову замминистра Селивановский. К двенадцати часам ночи он вызывал его в министерство, на Лубянку. И это была жизнь!.. Яконов вернулся в свой кабинет к ВеренЈву и Нержину, отправил второго, первому предложил подъехать в его машине, оделся, уже в перчатках вернулся к столу и под записью "Нержина -- списать" добавил: "и -- Хороброва". --------

13

Когда Нержин, сознавая, что произошло непоправимое, но ещЈ не почувствовав его до конца, вернулся в Акустическую, -- Рубина не было. Остальные были все те же, и Валентуля, возясь в проходе с панелью, усаженной десятками радиоламп, вскинул живые глаза. -- Спокойно, парниша! -- задержал он Нержина взброшенной пятернЈй, как автомашину. -- Почему у меня в третьем каскаде нет накала, вы не знаете? -- И вспомнил: -- Да! А зачем вас вызывали? кес ке пассэ? -- Не хамите, Валентайн, -- хмуро уклонился Нержин. Этому одноданцу своей науки он не мог бы признаться, что отрЈкся, только что отрЈкся от математики. -- Если у вас неприятности -- могу порекомендовать: включайте танцевальную музыку! А чего нам огорчаться? Вы читали этого... как его...? ну, папироса в зубах, метр курим, два бросаем... сам лопатой не ворочает, других призывает... ну, вот это: Моя милиция - Меня стережЈт! {77} В запретной зоне - Как хорошо! Но тут же, занятый новой мыслью, Валентуля уже подавал команду: -- Вадька! Осциллограф включи-ка! Нержин подошЈл к своему столу, ещЈ не сел и увидел, что Симочка была вся в тревоге. Она открыто смотрела на Глеба, и тонкие бровки еЈ подрагивали. -- А где Борода, Серафима Витальевна? -- Его тоже Антон Николаич вызвал, в СемЈрку, -- громко ответила Симочка. И, отойдя к щитку коммутатора, ещЈ громче, слышно всем, попросила: -- Глеб Викентьич! Вы проверьте, как я новые таблицы читаю. ЕщЈ есть полчаса. Симочка была в артикуляции одним из дикторов. Полагалось следить, чтобы чтение всех дикторов было стандартным по степени внятности. -- Где ж я вас проверю в таком шуме? -- А... в будку пойдЈмте. -- Она со значением посмотрела на Нержина, взяла таблицы, написанные тушью на ватмане, и прошла в будку. Нержин последовал за ней. Закрыл за собой сперва полую, аршинной толщины дверь на засов, потом протиснулся в маленькую вторую дверь и, ещЈ шторы не сбросил, Сима повисла у него на шее, привстав на цыпочки, целуя в губы. Он подобрал еЈ на руки, лЈгкую, -- было так тесно, что носки еЈ туфель стукнулись о стену, сел на единственный стул перед концертным микрофоном и на колени к себе опустил. -- Что вас Антон вызывал? Что было плохого? -- А усилитель не включЈн? Мы не договоримся, что нас через динамик будут транслировать?.. -- ... Что было плохое? -- Почему ты думаешь, что плохое? -- Я сразу почувствовала, когда ещЈ звонили. И по вас вижу. -- А когда будешь звать на "ты"? -- Пока не надо... Что случилось? Тепло еЈ незнакомого тела передавалось его коленям {78} и через руки, и по всей высоте. Незнакомого до полной загадки, ибо всякое было незнакомо арестанту-солдату через столько лет. А и память юности не у каждого обильна. Симочка была удивительно легка: кости ли еЈ надуты воздухом; из воска ли еЈ сделали -- она казалась невесомой, как птица, увеличенная в объЈме перьями. -- Да, перепЈлочка... Кажется, я... скоро уеду. Она извернулась в его руках и, роняя платок с плеч, сколь крепко могла, обнимала: -- Ку-да-а? -- Как куда? Мы -- люди бездны. Мы исчезаем, откуда выплыли, -- в лагерь, -- рассудливо объяснял Глеб. -- За что-о-оже?? -- не словами, а стоном вышло из Симочки. Глеб смотрел близко и даже недоумЈнно в глаза этой некрасивой девушки, любовь которой так нечаянно, так без усилий заслужил. Она была захвачена его судьбою больше, чем он сам. -- Можно было и остаться. Но в другой лаборатории. Мы всЈ равно не были бы вместе. (Он так сейчас выговорил, будто именно из-за этого в кабинете Антона отказался. Но он выговорил механическим сочетанием звуков, как говорил и Вокодер. На самом деле таково было арестантское крайнее положение, что и перейдя в другую лабораторию, Глеб искал бы всего этого с женщиной, работающей рядом, и оставшись в Акустической -- с любой другой женщиной, любого вида, назначенной работать за смежный стол вместо Симочки.) А она маленьким тельцем вся теснилась к нему и целовала. Эти минувшие недели, после первого поцелуя, -- зачем было щадить Симочку, жалеть еЈ призрачное будущее счастье? Вряд ли найдЈт она жениха, всЈ равно достанется кому-нибудь так. Сама идЈт в руки, и с таким испугом стучит у обоих... Перед тем, как нырнуть в лагеря, где уж этого ни за что не будет... -- Мне жаль будет уехать... так... Я хотел бы увезти память о... о твоЈм... о твоей... Вообще оставить тебя... с ребЈнком... Она стремглав опустила пристыженное лицо и сопротивлялась его пальцам, пытавшимся вновь запрокинуть ей {79} голову. -- ПерепЈлочка... ну, не прячься... Ну, подними головку. Что ты замолчала? А ты -- хочешь? Она вскинула голову и изглубока сказала: -- Я буду вас ждать! Вам -- пять осталось? -- я буду вас пять лет ждать! А вы, когда освободитесь -- вернЈтесь ко мне? Он этого не говорил. Она поворачивала так, будто у него нет жены. Она обязательно хотела замуж, долгоносенькая! Жена Глеба жила тут же, где-то в Москве. Где-то в Москве, но всЈ равно, как если бы и на Марсе. А кроме Симочки на коленях и кроме жены на Марсе, ещЈ были в письменном столе захороненные -- его этюды о русской революции, забравшие столько труда, втянувшие лучшие мысли. Его первые нащупывающие формулировки. Ни клочка записей не выпускали с шарашки. Да и на обысках пересылок они могли дать ему только новый срок. И надо было солгать сейчас! Солгать, пообещать, как это всегда обещается. И тогда, уезжая, безопасно оставить написанное у Симочки. Но и во имя такой цели не было у него сил солгать перед глазами, смотревшими с надеждой. Убегая от тех глаз, от того вопроса, он стал целовать еЈ маленькие неокруглые плечи, оголЈнные из-под блузки его руками. -- Ты меня как-то спрашивала, что я всЈ пишу да пишу, -- с затруднением сказал он. -- А что? Что ты пишешь? -- любопытливо спросила Симочка. Если б она не перебила, не спросила так жадно, -- он бы, кажется, сейчас ей сам что-то рассказал. Но она с нетерпением спросила -- и он насторожился. Он столько лет жил в мире, где протянуты были всюду хитрые незаметные проволочки мин, проволочки ко взрывателям. Вот эти доверчивые любящие глаза -- они вполне могли работать на оперуполномоченного. Ведь с чего началось у них? Первый прикоснулся щекою не он -- она. Так это могло быть подстроено!.. {80} -- Так, историческое, -- ответил он. -- Вообще историческое, из петровских времЈн... Но мне это дорого. Пока Антон меня не вышвырнет -- я ещЈ буду писать. А куда я всЈ дену, уезжая? И подозрительно углубился глазами в еЈ глаза. Симочка покойно улыбалась: -- Как -- куда? Мне отдашь. Я сохраню. Пиши, милый. -- И ещЈ высматривала в нЈм: -- Скажи, а твоя жена -- очень красивая? Зазвонил индукторный полевой телефон, которым будка соединялась с лабораторией. Сима взяла трубку, нажала разговорный клапан, так что еЈ стало слышно на другом конце провода, но не поднесла трубки ко рту, а -- раскраснелая, в растрЈпанной одежде -- стала читать бесстрастным мерным голосом артикуляционную таблицу: -- ... дьер... фскоп... штап... Да, я слушаю... Что, Валентин Мартыныч? Двойной диод-триод?.. Шесть-Гэ-семь нету, но кажется есть шесть-Гэ-два. Сейчас я кончу таблицу и выйду... гвен... жан... -- и отпустила клапан. И ещЈ тЈрлась головой о грудь Глеба. -- Надо идти, становится заметно. Ну, отпустите меня... Но в голосе еЈ не было никакой решительности. Он плотней охватил и сильно прижал еЈ к себе вверху, внизу, всю: -- Нет!.. Я отпускал тебя -- и зря. А вот теперь -- нет! -- Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать! -- Сейчас! Здесь! -- требовал он. И целовал. -- Не сегодня! -- возражала она, послушная. -- Когда же? -- В понедельник... Я опять буду дежурить, вместо Лиры... Приходите в ужинный перерыв... Целый час будем с вами... Если этот сумасшедший Валентуля не придЈт... Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застЈгнута, причЈсана и вышла первая, неприступно-холодна. {81} --------

14

-- Я в эту синюю лампочку когда-нибудь сапогом запузырю, чтоб не раздражала. -- Не попадЈшь. -- С пяти метров -- чего не попасть? Спорим на завтрашний компот? -- Ты ж разуваешься на нижней койке, метр добавь. -- Ну, с шести. Ведь вот, гады, чего не выдумают -- лишь бы зэкам досадить. Всю ночь на глаза давит. -- Синий свет? -- А что? Световое давление. Лебедев открыл. Аристипп Иваныч, вы не спите? Не откажите в любезности, подайте мне наверх один мой сапог. -- Сапог, Вячеслав Петрович, я могу вам передать, но ответьте прежде, чем вам не угодил синий свет? -- Хотя бы тем, что у него длина волны короткая, а кванты большие. Кванты по глазам бьют. -- Светит он мягко, и мне лично напоминает синюю лампадку, которую в детстве зажигала на ночь мама. -- Мама! -- в голубых погонах! Вот вам, пожалуйста, разве можно людям дать подлинную демократию? Я заметил: в любой камере по любому мельчайшему вопросу -- о мытье мисок, о подметании пола, вспыхивают оттенки всех противоположных мнений. Свобода погубила бы людей. Только дубина, увы, может указать им истину. -- А что, лампадке здесь было бы подстать. Ведь это -- бывший алтарь. -- Не алтарь, а купол алтаря. Тут перекрытие междуэтажное добавили. -- Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать. -- Господа! Кислород как раз и делает зэка бессмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе -- ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга. -- И даже на полтора! На верхних койках духотища! -- Эренбурга вы как считаете, -- по ширине? -- Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в {82} раму. -- С ума сойти, где мой лагерный бушлат? -- Всех этих кислородников я послал бы на Ой-Мя-кон, на общие. При шестидесяти градусах ниже нуля они бы отработали двенадцать часиков, -- в козлятник бы приползли, только бы тепло! -- В принципе я не против кислорода, но почему кислород всегда холодный? Я -- за подогретый кислород. -- ... Что за чЈрт? Почему в комнате темно? Почему так рано гасят белый свет? -- Валентуля, вы фрайер! Вы бродили б ещЈ до часу! Какой вам свет в двенадцать? -- А вы -- пижон! В синем комбинезоне Надо мной пижон. В лагерной зоне - Как хорошо! Опять накурили? Зачем вы все курите? Фу, гадость... Э-э, и чайник холодный. -- Валентуля, где Лев? -- А что, его на койке нет? -- Да книг десятка два лежит, а самого нет. -- Значит, около уборной. -- Почему -- около? -- А там лампочку белую вкрутили, и стенка от кухни тЈплая. Он, наверно, книжку читает. Я иду умываться. Что ему передать? -- Да-а... Стелет она мне на полу, а себе тут же, на кровати. Ну, сочная баба, ну такая сочная... -- Друзья, я вас прошу -- о чЈм-нибудь другом, только не про баб. На шарашке с нашей мясной пищей -- это социально-опасный разговор. -- Вообще, орлы, кончайте! Отбой был. -- Не то что отбой, по-моему уже гимн слышно откуда-то. -- Спать захочешь -- уснЈшь, небось. -- Никакого чувства юмора: пять минут сплошь дуют гимн. Все кишки вылезают: когда он кончится? Неужели нельзя было ограничиться одной строфой? -- А позывные? Для такой страны, как Россия?!.. {83} Жабьи вкусы. -- В Африке я служил. У Роммеля. Там что плохо? -- жарко очень и воды нет... -- В Ледовитом океане есть остров такой -- Махоткина. А сам Махоткин -- лЈтчик полярный, сидит за антисоветскую агитацию. -- Михал Кузьмич, что вы там всЈ ворочаетесь? -- Ну, повернуться с боку на бок я могу? -- Можете, но помните, что всякий ваш даже небольшой поворот внизу отдаЈтся здесь, наверху, громадной амплитудой. -- Вы, Иван Иваныч, ещЈ лагерь миновали. Там -- вагонка четверная, один повернЈтся -- троих качает. А внизу ещЈ кто-нибудь цветным тряпьЈм завесится, бабу приведЈт -- и наворачивает. Двенадцать баллов качка! Ничего, спят люди. -- Григорий Борисыч, а когда вы на шарашку первый раз попали? -- Я думаю там пентод поставить и реостатик маленький. -- Человек он был самостоятельный, аккуратный. Сапоги на ночь скинет -- на полу не оставит, под голову ло'жит. -- В те года на полу не оставляй! -- В Освенциме я был. В Освенциме вот страшно: с вокзала к крематориям ведут -- и музыка играет. -- Рыбалка там замечательная, это одно, а другое -- охота. Осенью час походишь -- фазанами весь изувешен. В камыши зайдЈшь -- кабаны, в поле -- зайцы... -- Все эти шарашки повелись с девятьсот тридцатого года, как стали инженеров косяками гнать. Первая была на Фуркасовском, проект Беломора составляли. Потом -- рамзинская. Опыт понравился. На воле невозможно собрать в одной конструкторской группе двух больших инженеров или двух больших учЈных: начинают бороться за имя, за славу, за сталинскую премию, обязательно один другого выживет. Поэтому все конструкторские бюро на воле -- это бледный кружок вокруг одной яркой головы. А на шарашке? Ни слава, ни деньги никому не грозят. Николаю Николаичу полстакана сметаны и Петру Петровичу полстакана сметаны. Дюжина медведей мирно живЈт в од- {84} ной берлоге, потому что деться некуда. Поиграют в шахматишки, покурят -- скучно. Может, изобретЈм что-нибудь? Давайте! Так создано многое в нашей науке! И в этом -- основная идея шарашек. -- ...Друзья! Новость!! Бобынина куда-то повезли! -- Валька, не скули, подушкой наверну! -- Куда, Валентуля? -- Как повезли? -- Младшина пришЈл, сказал -- надеть пальто, шапку. -- И с вещами? -- Без вещей. -- Наверно, к начальству большому. -- К Фоме? -- Фома бы сам приехал, хватай выше! -- Чай остыл, какая пошлость!.. -- Валентуля, вот вы ложечкой об стакан всегда стучите после отбоя, как это мне надоело! -- Спокойно, а как же мешать сахар? -- Беззвучно. -- Беззвучно происходят только космические катастрофы, потому что в мировом пространстве звук не распространяется. Если бы за нашими плечами разорвалась Новая Звезда, -- мы бы даже не услышали. Руська, у тебя одеяло упадЈт, что ты свесил? Ты не спишь? Тебе известно, что наше Солнце -- Новая Звезда, и Земля обречена на гибель в самое ближайшее время? -- Я не хочу в это верить. Я молодой и хочу жить! -- Ха-ха! Примитивно!.. Какой чай холодный... С'э лЈ мо! Он хочет жить! -- Валька! Куда повезли Бобынина? -- Откуда я знаю? Может -- к Сталину. -- А что бы вы сделали, Валентуля, если бы к Сталину позвали вас? -- Меня? Хо-го! Парниша! Я б ему объявил протест по всем пунктам! -- Ну, по каким, например? -- Ну, по всем-по всем-по всем. Пар экзампль -- почему живЈм без женщин? Это сковывает наши творческие возможности. -- Прянчик! Заткнись! Все спят давно -- чего разорался? {85} -- Но если я не хочу спать? -- Друзья, кто курит -- прячьте огоньки, идЈт младшина. -- Что это он, падло?.. Не споткнитесь, гражданин младший лейтенант -- долго ли нос расшибить? -- Прянчиков! -- А? -- Где вы? ЕщЈ не спите? -- Уже сплю. -- Оденьтесь быстро. -- Куда? Я спать хочу. -- Оденьтесь-оденьтесь, пальто, шапку. -- С вещами? -- Без вещей. Машина ждЈт, быстро. -- Это что -- я вместе с Бобыниным поеду? -- Уж он уехал, за вами другая. -- А какая машина, младший лейтенант, -- воронок? -- Быстрей, быстрей. "Победа". -- Да кто вызывает? -- Ну, Прянчиков, ну что я вам буду всЈ объяснять? Сам не знаю, быстрей. -- Валька! Сказани там! -- Про свидания скажи! Что, гады, Пятьдесят Восьмой статье свидание раз в год? -- Про прогулки скажи! -- Про письма!.. -- Про обмундирование! -- Рот фронт, ребята! Ха-ха! АдъЈ! -- ... Товарищ младший лейтенант! Где, наконец, Прянчиков? -- Даю, даю, товарищ майор! Вот он! -- Про всЈ, Валька, кроши, не стесняйся!.. -- Во псы разбегались среди ночи! -- Что случилось? -- Никогда такого не было... -- Может, война началась? Расстреливать возят?.. -- Тю на тебя, дурак! Кто б это стал нас -- по одному возить? Когда война начнЈтся -- нас скопом перебьют или чумой заразят через кашу, как немцы в концлагерях, в сорок пятом... -- Ну, ладно, спать, браты! Завтра узнаем. {86} -- Это вот так, бывало, в тридцать девятом -- в сороковом Бориса Сергеевича Стечкина с шарашки вызовет Берия, -- уж он с пустыми руками не вернЈтся: или начальника тюрьмы переменят или прогулки увеличат... Стечкин терпеть не мог этой системы подкупа, этих категорий питания, когда академикам дают сметану и яйца, профессорам -- сорок грамм сливочного масла, а простым лошадкам по двадцать... Хорош человек был Борис Сергеевич, царство ему небесное... -- Умер? -- Нет, освободился... Лауреатом стал. --------

15

Потом стих и мерный усталый голос повторника Абрамсона, побывавшего на шарашках ещЈ во время своего первого срока. В двух сторонах дошЈптывали начатые истории. Кто-то громко и противно храпел, минутами будто собираясь взорваться. Неяркая синяя лампочка над широкими четырЈхстворчатыми дверьми, вделанными во входную арку, освещала с дюжину двухэтажных наваренных коек, веером расставленных по большой полукруглой комнате. Эта комната -- может быть, единственная такая в Москве, имела двенадцать добрых мужских шагов в диаметре, вверху -- просторный купол, сведенный парусом под основание шестиугольной башни, а по дуге -- пять стройных, скругленных поверху окон. Окна были обрешечены, но намордников на них не было, днЈм сквозь них был виден по ту сторону шоссе парк, необихоженный, как лес, а летними вечерами доносились тревожащие песни безмужних девушек московского предместья. Нержин на верхней койке у центрального окна не спал, да и не пытался. Внизу под ним безмятежным сном рабочего человека давно спал инженер Потапов. На соседних койках -- слева, через проходец, доверчиво раскидался и посапывал круглолицый вакуумщик "3емеля" (под ним пустела кровать Прянчикова), справа же, на койке, приставленной вплотную, метался в бессоннице Руська До- {87} ронин, один из самых молодых зэков шарашки. Сейчас, отдаляясь от разговора в кабинете Яконова, Нержин понимал всЈ ясней: отказ от криптографической группы был не служебное происшествие, а поворотный пункт целой жизни. Он должен был повлечь -- и, может быть, очень вскоре -- тяжЈлый долгий этап куда-нибудь в Сибирь или в Арктику. Привести к смерти или к победе над смертью. Хотелось и думать об этом жизненном изломе. Что успел он за трЈхлетнюю шарашечную передышку? Достаточно ли он закалил свой характер перед новым швырком в лагерный провал? И так совпало, что завтра Глебу тридцать один год (не было, конечно, никакого настроения напоминать друзьям эту дату). Середина ли это жизни? Почти конец еЈ? Только начало? Но мысли мешались. Огляд вечности не состраивался. То вступала слабость: ведь ещЈ не поздно и поправить, согласиться на криптографию. То приходила на память обида, что одиннадцать месяцев ему всЈ откладывают и откладывают свидание с женой -- и уж теперь дадут ли до отъезда? И, наконец, просыпался и раскручивался в нЈм -- нахрап и хват, совсем не он, не Нержин, а тот, кто вынужденно выпер из нерешительного мальчика в очередях у хлебных магазинов первой пятилетки, а потом утверждался всей жизненной обстановкой и особенно лагерем. Этот внутренний, цепкий, уже бодро соображал, какие обыски ждут -- на выходе из Марфина, на приЈме в Бутырки, на Красную Пресню; и как спрятать в телогрейке кусочки изломанного грифеля; как суметь вывезти с шарашки старую спецодежду (работяге каждая лишняя шкура дорога); как доказать, что алюминиевая чайная ложка, весь срок возимая им с собой, его собственная, а не украдена с шарашки, где почти такие же. И был зуд -- прямо хоть сейчас, при синем свете, вставать и начинать все приготовления, перекладки и похоронки. Между тем Руська Доронин то и дело резко менял положение: он валился ничком, по самые плечи уходя в подушку, натягивая одеяло на голову и стаскивая с ног; по- {88} том перепластывался на спину, сбрасывая одеяло, обнажая белый пододеяльник и темноватую простыню (каждую баню меняли одну из двух простынь, но сейчас, к декабрю, спецтюрьма перерасходовала годовой лимит мыла, и баня задерживалась). Вдруг он сел на кровати и посунулся назад вместе с подушкой к железной спинке, открыв там на углу матраса томищу Моммзена, "Историю древнего Рима". Заметив, что Нержин, уставясь в синюю лампочку, не спит, Руська хриплым шЈпотом попросил: -- Глеб! У тебя есть близко папиросы? Дай. Руська обычно не курил. Нержин дотянулся до кармана комбинезона, повешенного на спинку, вынул две папиросы, и они закурили. Руська курил сосредоточенно, не оборачиваясь к Нержину. Лицо Руськи, всегда изменчивое, то простодушно-мальчишеское, то лицо вдохновенного обманщика -- под клубом вольных тЈмно-белых волос даже в мертвенном свете синей лампочки казалось привлекательным. -- На вот, -- подставил ему Нержин пустую пачку из-под "Беломора" вместо пепельницы. Стали стряхивать туда. Руська был на шарашке с лета. С первого же взгляда он очень понравился Нержину и возбудил желание покровительствовать ему. Но оказалось, что Руська, хотя ему было только двадцать три года (а лагерный срок закатали ему двадцать пять) в покровительстве вовсе не нуждался: и характер, и мировоззрение его вполне сформировались в короткой, но бурной жизни, в пестроте событий и впечатлений -- не так двумя неделями учЈбы в Московском университете и двумя неделями в Ленинградском, как двумя годами жизни по поддельным паспортам под всесоюзным розыском (Глебу это было сообщено под глубоким секретом) и теперь двумя годами заключения. Со мгновенной переимчивостью, как говорится -- с ходу, усвоил он волчьи законы ГУЛага, всегда был насторожен, лишь с немногими -- откровенен, а со всеми -- только казался ребячески откровенным. ЕщЈ он был кипуч, старался уместить много в малое время -- и чтение тоже было одним из таких его занятий. Сейчас Глеб, недовольный своими беспорядочными {89} мелкими мыслями, не ощущая наклона ко сну и ещЈ меньше предполагая его в Руське, в тишине умолкшей комнаты спросил шЈпотом: -- Ну? Как теория циклов? Эту теорию они обсуждали недавно, и Руська взялся поискать ей подтверждений у Моммзена. Руська обернулся на шЈпот, но смотрел непонимающе. Кожа лица его, особенно лба, перебегала, выражая усилие доосмыслить, о чЈм его спросили. -- Как с теорией цикличности, говорю? Руська вздохнул, и вместе с выдохом с его лица ушло то напряжение и та беспокойная мысль. Он обвис, сполз на локоть, бросил погасший недокурок в подставленную ему пустую пачку и вяло сказал: -- ВсЈ надоело. И книги. И теории. И опять они замолчали. Нержин уже хотел отвернуться на другой бок, как Руська усмехнулся и зашептал, постепенно увлекаясь и убыстряя: -- История до того однообразна, что противно еЈ читать. ВсЈ равно как "Правду". Чем человек благородней и честней, -- тем хамее поступают с ним соотечественники. Спурий Кассий хотел добиться земли для простолюдинов -- и простолюдины же отдали его смерти. Спурий Мелий хотел накормить хлебом голодный народ -- и казнЈн, будто бы он добивался царской власти. Марк Манлий, тот, что проснулся по гоготанию хрестоматийных гусей и спас Капитолий, -- казнЈн как государственный изменник! А?.. -- Да что ты! -- Начитаешься истории -- самому хочется стать подлецом, наиболее выгодное дело! Великого Ганнибала, без которого мы и Карфагена бы не знали -- этот ничтожный Карфаген изгнал, конфисковал имущество, срыл жилище! ВсЈ -- уже было... Уже тогда Гнея Невия сажали в колодки, чтоб он перестал писать смелые пьесы. ЕщЈ этолийцы, задолго до нас, объявили лживую амнистию, чтоб заманить эмигрантов на родину и умертвить их. ЕщЈ в Риме выяснили истину, которую забывает ГУЛаг: что раба неэкономично оставлять голодным и надо кормить. Вся история -- одно сплошное ...ядство! Кто кого схопает, тот того и лопает. Нет ни истины, ни заблуждения, ни разви- {90} тия. И некуда звать. В безжизненном освещении особенно растравно выглядело подЈргивание неверия на губах -- таких молодых! Мысли эти отчасти были подготовлены в Руське самим же Нержиным, но сейчас, из уст Руськи, вызывали желание протестовать. Среди своих старших товарищей Глеб привык ниспровергать, но перед арестантом более молодым чувствовал ответственность. -- Хочу тебя предупредить, Ростислав, -- очень тихо возражал Нержин, склонясь почти к уху соседа. -- Как бы ни были остроумны и беспощадны системы скептицизма или там агностицизма, пессимизма, -- пойми, они по самой сути своей обречены на безволие. Ведь они не могут руководить человеческой деятельностью -- потому что люди ведь не могут остановиться, и значит не могут отказаться от систем, что-то утверждающих, куда-то призывающих... -- Хотя бы в болото? Лишь бы переться? -- со злостью возразил Руська. -- Хотя бы... Ч-ч-чЈрт его знает, -- заколебался Глеб. -- Ты пойми, я сам считаю, что скептицизм человечеству очень нужен. Он нужен, чтобы расколоть наши каменные лбы, чтобы поперхнуть наши фанатические глотки. На русской почве особенно нужен, хотя и особенно трудно прививается. Но скептицизм не может стать твЈрдой землЈй под ногой человека. А земля всЈ-таки -- нужна? -- Дай ещЈ папиросу! -- попросил Ростислав. И закурил нервно. -- Слушай, как хорошо, что МГБ не дало мне учиться! на историка! -- раздельным громковатым шЈпотом говорил он. -- Ну, кончил бы я университет или даже аспирантуру, кусок идиота. Ну, стал бы учЈным, допустим даже не продажным, хотя трудно допустить. Ну, написал бы пухлый том. С какой-то ещЈ восемьсот третьей точки зрения посмотрел бы на новгородские пятины или на войну Цезаря с гельветами. Столько на земле культур! языков! стран! и в каждой стране столько умных людей и ещЈ больше умных книжек -- какой дурак всЈ это будет читать?! Как это ты приводил? -- "То, что с трудом великим измыслили знатоки, раскрывается другими, ещЈ большими знатоками, как призрачное", да? {91} -- Вот-вот, -- упрекнул Нержин. -- Ты теряешь всякую опору и всякую цель. Сомневаться можно и нужно. Но не нужно ли что-нибудь и полюбить, что ли? -- Да, да, любить! -- торжествующим хриплым шЈпотом перехватил Руська. -- Любить! -- но не историю, не теорию, а де-вуш-ку! -- Он перегнулся на кровать к Нержину и схватил его за локоть. -- А чего лишили нас, скажи? Права ходить на собрания? на политучЈбу? Подписываться на заЈм? Единственное, в чЈм Пахан мог нам навредить -- это лишить нас женщин! И он это сделал. На двадцать пять лет! Собака!! Да кто это может представить, -- бил он себя в грудь, -- что такое женщина для арестанта? -- Ты... не кончи сумасшествием! -- пытался обороняться Нержин, но самого его охватила внезапная горячая волна при мысли о Симочке, о еЈ обещании в понедельник вечером... -- Выбрось эту мысль! На ней мозг затемнится. -- (Но в понедельник!.. Чего совсем не ценят благополучные семейные люди, но что подымается ознобляющим зверством в измученном арестанте!) -- Фрейдовский комплекс или симплекс, как там его чЈрта -- всЈ слабей говорил он, мутясь. -- В общем: сублимация! Переключай энергию в другие сферы! Занимайся философией -- не нужно ни хлеба, ни воды, ни женской ласки. (А сам содрогнулся, представляя подробно, как это будет послезавтра -- и от этой мысли, до ужаса сладкой, отнялась речь, не хотелось продолжать.) -- У меня мозг уже затемнился! Я не засну до утра! Девушку! Девушку каждому надо! Чтоб она в руках у тебя... Чтобы... А, да что там!.. -- Руська обронил ещЈ горящую папиросу на одеяло, но не заметил того, резко отвернулся, шлЈпнулся на живот и дЈрнул одеяло на голову, стягивая с ног. Нержин еле успел подхватить и погасить папиросу, уже катившуюся меж их кроватей вниз, на Потапова. Философию представлял он Руське как убежище, но сам в том убежище выл давно. Руську гонял всесоюзный розыск, теперь когтила тюрьма. Но что держало Глеба, когда ему было семнадцать и девятнадцать, и вот эти горячие шквалы затмений налетали, отнимая разум? -- а он себя струнил, передавливал и пятаком поросячьим тыкал- {92} ся, тыкался в ту диалектику, хрюкал и втягивал, боялся не успеть. Все эти годы до женитьбы, свою невозвратимую, не тем занятую юность, горше всего вспоминал он теперь в тюремных камерах. Он беспомощно не умел разрешать тех затмений: не знал тех слов, которые приближают, того тона, которому уступают. ЕщЈ его связывала от прошлых веков вколоченная забота о женской чести. И никакая женщина, опытней и мудрей, не положила ему мягкой руки на плечо. Нет, одна и звала его, а он тогда не понял! только на тюремном полу перебрал и осознал -- и этот упущенный случай, целые годы упущенные, целый мир -- жгли его тут напрокол. Ну ничего, теперь уже дожить меньше двух суток, до вечера понедельника. Глеб наклонился к уху соседа: -- Руська! А у тебя -- что? Кто-нибудь есть? -- Да! Есть! -- с мукой прошептал Ростислав, лЈжа пластом, сжимая подушку. Он дышал в неЈ -- и ответный жар подушки, и весь жар юности, так зло-бесплодно чахнущей в тюрьме, -- всЈ накаляло его молодое, пойманное, просящее выхода и не знающее выхода тело. Он сказал -- "есть", и он хотел верить, что девушка есть, но было только неуловимое: не поцелуй, даже не обещание, было только то, что девушка со взглядом сочувствия и восхищения слушала сегодня вечером, как он рассказывал о себе -- и в этом взгляде девушки Руська впервые осознал сам себя как героя, и биографию свою как необыкновенную. Ничего ещЈ не произошло между ними, и вместе с тем уже произошло что-то, отчего он мог сказать, что девушка у него -- есть. -- Но кто она, слушай? -- допытывался Глеб. Чуть приоткрыв одеяло, Ростислав ответил из темноты: -- Тс-с-с... Клара... -- Клара?? Дочь прокурора?!! {93} --------

16

Начальник Отдела Специальных Задач кончал свой доклад у министра Абакумова. (Речь шла о согласовании календарных сроков и конкретных исполнителей смертных актов заграницей в наступающем 1950-м году; принципиальный же план политических убийств был утверждЈн самим Сталиным ещЈ перед уходом в отпуск.) Высокий (ещЈ увышенный высокими каблуками), с зачЈсанными назад чЈрными волосами, с погонами генерального комиссара второго ранга, Абакумов победно попирал локтями свой крупный письменный стол. Он был дюж, но не толст (он знал цену фигуре и даже поигрывал в теннис). Глаза его были неглупые и имели подвижность подозрительности и сообразительности. Где надо, он поправлял начальника отдела, и тот спешил записывать. Кабинет Абакумова был если и не зал, то и не комната. Тут был и бездействующий мраморный камин и высокое пристенное зеркало; потолок -- высокий, лепной, на нЈм люстра, и нарисованы купидоны и нимфы в погоне друг за другом (министр разрешил там оставить всЈ, как было, только зелЈный цвет перекрасить, потому что терпеть его не мог). Была балконная дверь, глухо забитая на зиму и на лето; и большие окна, выходившие на площадь и не отворяемые никогда. Часы тут были: стоячие, отменные футляром; и накаминные, с фигуркою и боем; и вокзальные электрические на стене. Часы эти показывали довольно-таки разное время, но Абакумов никогда не ошибался, потому что ещЈ двое золотых у него было при себе: на волосатой руке и в кармане (с сигналом). В этом здании кабинеты росли с ростом чинов их обладателей. Росли письменные столы. Росли столы заседаний под скатертями синего, алого и малинового сукна. Но ревнивее всего росли портреты Вдохновителя и Организатора Побед. Даже в кабинете простых следователей он был изображЈн много больше своей натуральной величины, в кабинете же Абакумова Вождь Человечества был выписан кремлЈвским художником-реалистом на полотне пятиме- {94} тровой высоты, в полный рост от сапог до маршальского картуза, в блеске всех орденов (никогда им и не носимых), полученных большей частью от самого себя, частью -- от других королей и президентов, и только югославские ордена были старательно потом замазаны под цвет сукна кителя. Как бы, однако, сознавая недостаточность этого пятиметрового изображения и испытывая потребность всякую минуту вдохновляться видом Лучшего Друга контрразведчиков, даже когда глаза не подняты от стола, -- Абакумов ещЈ и на столе держал барельеф Сталина на стоячей родонитовой плите. А ещЈ на одной стене просторно помещался квадратный портрет сладковатого человека в пенсне, кто направлял Абакумова непосредственно. Когда начальник смертного отдела ушЈл, -- во входных дверях показались цепочкой и прошли цепочкой по узору ковра заместитель министра Селивановский, начальник отдела Специальной Техники генерал-майор Осколупов и главный инженер того же отдела инженер-полковник Яконов. Соблюдая чинопочитание друг перед другом и выказывая особое уважение к обладателю кабинета, они так и шли, не сходя со средней полоски ковра, гуськом, по-индейски, ступая след в след, слышны же были шаги одного Селивановского. Худощавый старик с перемешанными седыми и серыми волосами, стриженными бобриком, в сером костюме невоенного покроя, Селивановский из десяти заместителей министра был на особом положении как бы нестроевого: он заведовал не оперчекистскими и не следовательскими управлениями, а связью и хрупкой секретной техникой. Поэтому на совещаниях и в приказах ему меньше перепадало от гнева министра, он держался в этом кабинете не так скованно и сейчас уселся в кожаное толстое кресло перед столом. Когда Селивановский сел, -- передним оказался уже Осколупов. Яконов же стоял позади него, как бы пряча свою дородность. Абакумов посмотрел на открывшегося ему Осколупова, которого видел в жизни разве что раза три -- и что-то симпатичное показалось ему в нЈм. Осколупов был {95} расположен к полноте, шея его распирала воротник кителя, а подбородок, сейчас подобострастно подобранный, несколько отвисал. Одубелое лицо его, изрытое оспой щедрее, чем у Вождя, было простое честное лицо исполнителя, а не заумное лицо интеллигента, много из себя воображающего. Прищурясь поверх его плеча на Яконова, Абакумов спросил: -- Ты -- кто? -- Я? -- перегнулся Осколупов, удручЈнный, что его не узнали. -- Я? -- выдвинулся Яконов чуть вбок. Он втянул, сколько мог, свой вызывающий мягкий живот, выросший вопреки всем его усилиям, -- и никакой мысли не дозволено было выразиться в его больших синих глазах, когда он представился. -- Ты, ты, -- подтвердительно просопел министр. -- Объект Марфино -- твой, значит? Ладно, садитесь. Сели. Министр взял разрезной нож из рубинового плексигласа, почесал им за ухом и сказал: -- В общем, так... Вы мне голову морочите сколько? Два года? А по плану вам было пятнадцать месяцев? Когда будут готовы два аппарата? -- И угрожающе предупредил: -- Не врать! Вранья не люблю! Именно к этому вопросу и готовились три высоких лгуна, узнав, что их троих вызывают вместе. Как они и договорились, начал Осколупов. Как бы вырываясь вперЈд из отогнутых назад плеч и восторженно глядя в глаза всесильного министра, он произнЈс: -- Товарищ министр!.. Товарищ генерал-полковник! -- (Абакумов больше любил так, чем "генеральный комиссар") -- Разрешите заверить вас, что личный состав отдела не пожалеет усилий... Лицо Абакумова выразило удивление: -- Что мы? -- на собрании, что ли? Что мне вашими усилиями? -- задницу обматывать? Я говорю -- к числу к какому? И взял авторучку с золотым пером и приблизился ею к семидневке-календарю. Тогда по условию вступил Яконов, самим тоном сво- {96} им и негромкостью голоса подчЈркивая, что говорит не как администратор, а как специалист: -- Товарищ министр! При полосе частот до двух тысяч четырЈхсот герц, при среднем уровне передачи ноль целых девять десятых непера... -- Херц, херц! Ноль целых, херц десятых -- вот это у вас только и получается! На хрена мне твои ноль целых? Ты мне аппарата дай -- два! целых! Когда? А? -- И обвЈл глазами всех троих. Теперь выступил Селивановский -- медленно, перебирая одной рукой свой серо-седой бобрик: -- Разрешите узнать, что вы имеете в виду, Виктор СемЈнович. Двусторонние переговоры ещЈ без абсолютной шифрации... -- Ты что из меня дурочку строишь? Как это -- без шифрации? -- быстро взглянул на него министр. Пятнадцать лет назад, когда Абакумов не только не был министром, но ни сам он, ни другие и предполагать такого не могли (а был он фельдъегерем НКВД, как парень рослый, здоровый, с длинными ногами и руками), -- ему вполне хватало его четырЈхклассного начального образования. И поднимал он свой уровень только в джиу-джицу и тренировался только в залах "Динамо". Когда же, в годы расширения и обновления следовательских кадров, выяснилось, что Абакумов хорошо ведЈт следствие, руками длинными ловко и лихо поднося в морду, и началась его великая карьера, и за семь лет он стал начальником контрразведки СМЕРШ, а теперь вот и министром, -- ни разу на этом долгом пути восхождения он не ощутил недостатка своего образования. Он достаточно ориентировался и тут, наверху, чтобы подчинЈнные не могли его дурачить. Сейчас Абакумов уже начинал злиться и приподнял над столом сжатый кулак с булыгу, -- как растворилась высокая дверь и в неЈ без стука вошЈл Михаил Дмитриевич Рюмин -- низенький кругленький херувимчик с приятным румянцем на щеках, которого всЈ министерство называло Минькой, но редко кто -- в глаза. Он шЈл, как котик, беззвучно. Приблизясь, невинно-светлыми глазами окинул сидящих, поздоровался за руку с Селивановским (тот привстал), подошЈл к торцу стола {97} министра и, склонив головку, маленькими пухлыми ладонями чуть поглаживая желобчатый скос столешницы, задумчиво промурлыкал: -- Вот что, Виктор СемЈныч, по-моему это задача -- Селивановского. Мы отдел спецтехники не даром же хлебом кормим? Неужели они не могут по магнитной ленте узнать голоса? Разогнать их тогда. И улыбнулся так сладенько, будто угощал девочку шоколадкой. И ласково оглядел всех трЈх представителей отдела. Рюмин прожил много лет совершенно незаметным человечком -- бухгалтером райпотребсоюза в Архангельской области. Розовенький, одутловатый, с обиженными губками, он, сколько мог, донимал ехидными замечаниями своих счетоводов, постоянно сосал леденцы, угощал ими экспедитора, с шоферами разговаривал дипломатически, с кучерами заносчиво и аккуратно подкладывал акты на стол председателя. Но во время войны его взяли во флот и приготовили из него следователя Особого отдела. И тут Рюмин нашЈл себя! -- с усердием и успехом (может, к этому прыжку он и жмурился всю жизнь?) он освоил намотку дел. Даже с усердием избыточным -- так грубо сляпал дело на одного северофлотского корреспондента, что всегда покорная Органам прокуратура тут не выдержала и -- не остановила дела, нет! -- но осмелилась донести Абакумову. Маленький северофлотский смершевский следователь был вызван к Абакумову на расправу. Он робко вступил в кабинет, чтобы потерять там круглую голову. Дверь затворилась. Когда она растворилась через час, Рюмин вышел оттуда со значительностью, уже старшим следователем по спецделам центрального аппарата СМЕРШа. С тех пор звезда его только взлетала (на гибель Абакумову, но оба ещЈ не знали о том). -- Я их и без этого разгоню, Михал Дмитрич, поверь. Так разгоню -- костей не соберут! -- ответил Абакумов и грозно оглядел всех троих. Трое виновато потупились. -- Но что ты хочешь -- я тоже не понимаю. Как же можно по телефону по голосу узнать? Ну, неизвестного -- как узнать? Где его искать? {98} -- Так я им ленту дам, разговор записан. Пусть крутят, сравнивают. -- Ну, а ты -- арестовал кого-нибудь? -- А как же? -- сладко улыбнулся Рюмин. -- Взяли четверых около метро "Сокольники". Но по лицу его промелькнула тень. Про себя он понимал, что взяли их слишком поздно, это не они. Но уж раз взяты -- освобождать не полагается. Да может кого-то из них по этому же делу и придЈтся оформить, чтоб не осталось оно нераскрытым. Во вкрадчивом голосе Рюмина проскрипнуло раздражение: -- Да я им полминистерства иностранных дел сейчас на магнитофон запишу, пожалуйста. Но это лишнее. Там выбирать из человек пяти-семи, кто мог знать, в министерстве. -- Так арестуй их всех, собак, чего голову морочить? -- возмутился Абакумов. -- Семь человек! У нас страна большая, не обедняем! -- Нельзя, Виктор СемЈныч, -- благорассудно возразил Рюмин. -- Это министерство -- не Пищепром, так мы все нити потеряем, да ещЈ из посольств кто-нибудь в невозвращенцы лупанЈт. Тут именно надо найти -- кто? И как можно скорей. -- Гм-м... -- подумал Абакумов. -- Так что с чем сравнивать, не пойму? -- Ленту с лентой. -- Ленту с лентой?.. Да, когда-то ж надо эту технику осваивать. Селивановский, сможете? -- Я, Виктор СемЈныч, ещЈ не понимаю, о чЈм речь. -- А чего тут понимать? Тут и понимать нечего. Какая-то сволочь, гадюга какой-то, наверно, что дипломат, иначе ему неоткуда было узнать, сегодня вечером позвонил в американское посольство из автомата и завалил наших разведчиков там. НасчЈт атомной бомбы. Вот угадай -- молодчик будешь. Селивановский, минуя Осколупова, посмотрел на Яконова. Яконов встретил его взгляд и немного приподнял брови, как бы расправляя их. Он хотел этим сказать, что дело новое, методики нет, опыта тоже, а хлопот и без того хватает -- не стоит браться. Селивановский был достаточно интеллигентен, чтобы понять и это движение бро- {99} вей и всю обстановку. И он приготовился запутать ясный вопрос в трЈх соснах. Но у Фомы Гурьяновича Осколупова шла своя работа мысли. Он вовсе не хотел быть дубиной на месте начальника отдела. С тех пор, как он был назначен на эту должность, он исполнился достоинства и сам вполне поверил, что владеет всеми проблемами и может в них разбираться лучше других -- иначе б его не назначили. И хотя он в своЈ время не кончил и семилетки, но сейчас совершенно не допускал, чтобы кто-нибудь из подчинЈнных мог понимать дело лучше его -- разве только в деталях, в схемах, где нужно руку приложить. Недавно он был в одном первоклассном санатории, был там в гражданском, без мундира, и выдавал себя за профессора электроники. Там он познакомился с очень известным писателем Казакевичем, тот глаз не спускал с Фомы Гурьяновича, всЈ записывал в книжку и говорил, что будет с него писать образ современного учЈного. После этого санатория Фома окончательно почувствовал себя учЈным. И сейчас он сразу понял проблему и рванул упряжку: -- Товарищ министр! Так это мы -- можем! Селивановский удивлЈнно оглянулся на него: -- На каком объекте? Какая лаборатория? -- Да на телефонном, в Марфине. Ведь говорили ж -- по телефону? Ну! -- Но Марфино выполняет более важную задачу. -- Ничего-о! НайдЈм людей! Там триста человек -- что ж, не найдЈм? И вперился взглядом готовности в лицо министра. Абакумов не то, что улыбнулся, но выразилась в его лице опять какая-то симпатия к генералу. Таким был и сам Абакумов, когда выдвигался -- беззаветно готовый рубить в окрошку всякого, на кого покажут. Всегда симпатичен тот младший, кто похож на тебя. -- Молодец! -- одобрил он. -- Так и надо рассуждать! Интересы государства! -- а потом остальное. Верно? -- Так точно, товарищ министр! Так точно, товарищ генерал-полковник! Рюмин, казалось, ничуть не удивился и не оценил самоотверженности рябого генерал-майора. Рассеянно глядя {100} на Селивановского, он сказал: -- Так утром я к вам пришлю. Переглянулся с Абакумовым и ушЈл, ступая неслышно. Министр поковырялся пальцем в зубах, где застряло мясо с ужина. -- Ну, так когда же? Вы меня манили-манили -- к первому августа, к октябрьским, к новому году, -- ну? И упЈрся глазами в Яконова, вынуждая отвечать именно его. Как будто что-то стесняло Яконова в постановке его шеи. Он повЈл ею чуть вправо, потом чуть влево, поднял на министра свой холодноватый синий взгляд -- и опустил. Яконов знал себя остро-талантливым. Яконов знал, что и ещЈ более талантливые люди, чем он, с мозгами, ничем другим, кроме работы, не занятыми, по четырнадцать часов в день, без единого выходного в году, сидят над этой проклятой установкой. И безоглядчивые щедрые американцы, печатающие свои изобретения в открытых журналах, также косвенно участвуют в создании этой установки. Яконов знал и те тысячи трудностей, уже побеждЈнных и ещЈ только возникающих, среди которых, как в море пловцы, пробираются его инженеры. Да, через шесть дней истекал последний из последних сроков, выпрошенных ими же самими у этого куска мяса, затянутого в китель. Но выпрашивать и назначать несуразные сроки приходилось потому, что с самого начала на эту десятилетнюю работу Корифей Наук отпустил сроку год. Там, в кабинете Селивановского, договорились просить отсрочки десять дней. К десятому января обещать два экземпляра телефонной установки. Так настоял замми-нистра. Так хотелось Осколупову. РасчЈт был на то, чтобы дать хоть какую-нибудь недоработанную, но свежепокрашенную вещь. Абсолютности или неабсолютности шифрации никто сейчас проверять не будет и не сумеет -- а пока испытают общее качество да пока дойдЈт дело до серии, да пока повезут аппараты в наши посольства за границу -- за это время ещЈ пройдЈт полгода, наладится и шифрация и качество звучания. {101} Но Яконов знал, что мЈртвые вещи не слушаются человеческих сроков, что и к десятому января будет выходить из аппаратов не речь человеческая, а месиво. И неотклонимо повторится с Яконовым то же, что с Мамуриным: Хозяин позовЈт Берию и спросит: какой дурак делал эту машину? Убери его. И Яконов тоже станет в лучшем случае Железной Маской, а то и снова простым зэком. И под взглядом министра почувствовав неразрываемую стяжку петли на своей шее, Яконов преодолел жалкий страх и бессознательно, как набирая воздуха в лЈгкие, ахнул: -- Месяц ещЈ! ЕщЈ один месяц! До первого февраля! И просительно, почти по-собачьи, смотрел на Абакумова. Талантливые люди иногда несправедливы к серякам. Абакумов был умней, чем казалось Яконову, но просто от долгого неупражнения ум стал бесполезен министру: вся его карьера складывалась так, что от думанья он проигрывал, а от служебного рвения выигрывал. И Абакумов старался меньше напрягать голову. Он мог в душе понять, что не помогут десять дней и не поможет месяц там, где ушли два года. Но в его глазах виновата была эта тройка лгунов -- сами были виноваты Селивановский, Осколупов и Яконов. Если так трудно -- зачем, принимая задачу двадцать три месяца назад, согласились на год? Почему не потребовали три? (Он уже забыл, что так же нещадно торопил их тогда.) Упрись они тогда перед Абакумовым, -- упЈрся бы Абакумов перед Сталиным, два бы года выторговали, а третий протянули. Но столь велик страх, вырабатываемый долголетним подчинением, что ни у кого из них ни тогда, ни сейчас не хватило мужества остояться перед начальством. Сам Абакумов следовал известной похабной поговорке про запас и перед Сталиным всегда набавлял ещЈ пару запасных месяцев. Так и сейчас: обещано было Иосифу Виссарионовичу, что один аппарат будет стоять перед ним первого марта. Так что на худой конец можно было разрешить ещЈ месяц, -- но чтоб это был действительно месяц. {102} И опять взяв авторучку, Абакумов совсем просто спросил: -- Это как -- месяц? По-человечески месяц или опять брешете? -- Это точно! Это -- точно! -- обрадованный счастливым оборотом, сиял Осколупов так, будто прямо отсюда, из кабинета, порывался ехать в Марфино и сам браться за паяльник. И тогда, мажа пером, Абакумов записал в настольном календаре: -- Вот. К ленинской годовщине. Все получите сталинскую премию. Селивановский -- будет? -- Будет! будет! -- Осколупов! Голову оторву! Будет? -- Да товарищ министр, да там всего-то осталось... -- А -- ты? Чем рискуешь -- знаешь? Будет? ЕщЈ удерживая мужество, Яконов настоял: -- Месяц! К первому февраля. -- А если к первому не будет? Полковник! Взвесь! ВрЈшь. Конечно, Яконов лгал. И конечно надо было просить два месяца. Но уж откроено. -- Будет, товарищ министр, -- печально пообещал он. -- Ну, смотри, я за язык не тянул! ВсЈ прощу -- обмана не прощу! Идите. ОблегчЈнные, всЈ так же цепочкой, след в след, они ушли, потупляясь перед ликом пятиметрового Сталина. Но они рано радовались. Они не знали, что министр устроил им крысоловку. Едва их вывели, как в кабинете было доложено: -- Инженер Прянчиков! --------

17

В эту ночь по приказу Абакумова сперва через Селивановского был вызывай Яконов, а потом, уже втайне от них всех, на объект Марфино были посланы с перерывами по пятнадцать минут две телефонограммы: вызывался в министерство зэ-ка Бобынин, потом зэ-ка Прян- {103} чиков. Бобынина и Прянчикова доставили в отдельных машинах и посадили дожидаться в разных комнатах, лишая возможности сговориться. Но Прянчиков вряд ли был способен сговариваться -- по своей неестественной искренности, которую многие трезвые сыны века считали душевной ненормальностью. На шарашке еЈ так и называли: "сдвиг фаз у Валентули". Тем более не был он способен к сговору или какому-нибудь умыслу сейчас. Вся душа его была всколыхнута светящимися видениями Москвы, мелькавшими и мелькавшими за стЈклами "Победы". После полосы окраинного мрака, окружавшего зону Марфина, тем разительней был этот выезд на сверкающее большое шоссе, к весЈлой суете привокзальной площади, потом к неоновым витринам Сретенки. Для Прянчикова не стало ни шофЈра, ни двух сопровождающих переодетых -- казалось, не воздух, а пламя входило и выходило из его лЈгких. Он не отрывался от стекла. Его и по дневной-то Москве никогда не возили, а вечерней Москвы ещЈ не видел ни один арестант за всю историю шарашки! Перед Сретенскими воротами автомобиль задержался: из-за толпы, выходящей из кино, потом в ожидании светофора. Миллионам заключЈнных, им казалось, что жизнь на воле без них остановилась, что мужчин нет и женщины изнывают от избытка никем не разделЈнной, никому не нужной любви. А тут катилась сытая, возбуждЈнная столичная толпа, мелькали шляпки, вуалетки, чернобурки -- и вибрирующие чувства Валентина воспринимали, как сквозь мороз, сквозь непроницаемый кузов автомобиля его обдают удары, удары, удары духов проходящих женщин. Слышался смех, смутный говор, не до конца разборчивые фразы, -- Валентину впору было расшибить неподатливое пластмассовое стекло и крикнуть этим женщинам, что он молод, что он тоскует, что он сидит ни за что! После монастырского уединения шарашки это была какая-то феерия, кусочек той изящной жизни, которою ему никак не доводилось пожить то из-за студенческой скудости, то из-за плена, то из-за тюрьмы. Потом, ожидая в какой-то комнате, Прянчиков не различал столов и стульев, стоявших там: чувства и впе- {104} чатления, захватив его, отпускали нехотя. Молодой лощЈный подполковник попросил его следовать за собой. Прянчиков, с нежной шеей, с тонкими запястьями, узкоплечий, тонконогий, никогда не выглядел ещЈ таким щуплым, как вступая в этот зал-кабинет, на пороге которого споровождающий оставил его. Прянчиков даже не догадался, что это -- кабинет (так он был просторен), и что пара золотых погонов в конце зала есть хозяин кабинета. И пятиметрового Сталина за своей спиной он тоже не заметил. Перед глазами его всЈ ещЈ шли ночные женщины и проносилась ночная Москва. Валентин был словно пьян. Трудно было сообразить, зачем он в этом зале, что это за зал. Он не удивился бы, если б сюда вошли разряженные женщины и начались бы танцы. Нелепо было предположить, что в какой-то полукруглой комнате, освещЈнной синею лампочкой, хотя война кончилась пять лет назад, остался его недопитый холодный стакан чая, и мужчины бродят в одном белье. Ноги ступали по ковру, расточительно расстеленному по полу. КовЈр был мягок, ворсист, по нему хотелось просто кататься. Правой стороной зала шли большие окна, а на левой стороне высилось зеркало от самого пола. Вольняшки не знают цены вещам! Для зэка, кому не всегда доступно дешЈвенькое зеркальце меньше ладони, посмотреть на себя в большое зеркало -- праздник! Прянчиков, как притянутый, остановился около зеркала. Он подошЈл к нему очень близко, с удовлетворением рассмотрел своЈ чистое свежее лицо. Поправил немного галстук и воротник голубой рубашки. Потом стал медленно отходить, неотрывно оглядывая себя анфас, в три четверти и в профиль. Чуть прошЈлся так, сделал некое полутанцующее движение. Опять приблизился и посмотрелся вплотную. Найдя себя, несмотря на синий комбинезон, вполне стройным и изящным, и прийдя в наилучшее расположение духа, он не потому двинулся дальше, что его ждал деловой разговор (об этом Прянчиков вовсе забыл), а потому, что намеревался продолжить осмотр помещения. А человек, который мог из одной половины мира любого посадить в тюрьму, а из другой половины -- любого убить, всевластный министр, перед которым впада- {105} ли в бледность генералы и маршалы, теперь смотрел на этого щуплого синего зэка с любопытством. Миллионы людей арестовав и осудив, он сам давно уже не видел их близко. Походкой гуляющего франта Прянчиков подошЈл и вопросительно посмотрел на министра, как бы не ожидав его тут встретить. -- Вы -- инженер... -- Абакумов сверился с бумажкой, -- ... Прянчиков? -- Да, -- рассеянно подтвердил Валентин. -- Да. -- Вы -- ведущий инженер группы... -- он опять заглянул в запись... -- аппарата искусственной речи? -- Ка-кого аппарата искусственной речи! -- отмахнулся Прянчиков. -- Что за чушь! Его никто так у нас не называет. Это переименовали в борьбе с низкопоклонством. Во-ко-дер. Voice coder. -- Но вы -- ведущий инженер? -- Вообще да. А что такое? -- насторожился Прянчиков. -- Садитесь. Прянчиков охотно сел, заправски придерживая разглаженные ножные трубки комбинезона. -- Прошу вас говорить совершенно откровенно, не боясь никаких репрессий со стороны вашего непосредственного начальства. Вокодер -- когда будет готов? Откровенно! Через месяц будет? Или, может быть, нужно два месяца? Скажите, не бойтесь. -- Вокодер? Готов?? Ха-ха-ха-ха! -- звонким юношеским смехом, никогда не раздававшимся под этими сводами, расхохотался Прянчиков, откинулся на мягкие кожаные спинки и всплеснул руками. -- Да вы что??! Что вы?! Вы, значит, просто не понимаете, что такое вокодер. Я вам сейчас объясню! Он упруго вскочил из пружинящего кресла и бросился к столу Абакумова. -- У вас клочок бумажки найдЈтся? Да вот! -- Он вырвал лист из чистого блокнота на столе министра, схватил его ручку цвета красного мяса и стал торопливо коряво рисовать сложение синусоид. Абакумов не испугался -- столько детской искренности и непосредственности было в голосе и во всех дви- {106} жениях странного инженера, что он стерпел этот натиск и с любопытством смотрел на Прянчикова, не слушая. -- Надо вам сказать, что голос человека составляется из многих гармоник, -- почти захлЈбывался Прянчиков от напирающего желания всЈ скорей высказать. -- И вот идея вокодера состоит в искусственном воспроизведении человеческого голоса... ЧЈрт! Как вы пишете таким гадким пером?.. воспроизведении путЈм суммирования если не всех, то хотя бы основных гармоник, каждая из которых может быть послана отдельным датчиком импульсов. Ну, с системой декартовых прямоугольных координат вы, конечно, знакомы, это каждый школьник, а ряды Фурье вы знаете? -- Подождите, -- опомнился Абакумов. -- Вы мне только скажите одно: когда будет готово? Готово -- когда? -- Готово? Хм-м... Я над этим не задумывался. -- В Прянчикове уже сменилась инерция вечерней столицы на инерцию его любимого труда, и снова уже ему было трудно остановиться. -- Тут вот что интересно: задача облегчается, если мы идЈм на огрубление тембра голоса. Тогда число слагаемых... -- Ну, к какому числу? К какому? К первому марта? К первому апреля? -- Ой, что вы! Апреля?.. Без криптографов мы будем готовы месяца... ну, через четыре, через пять, не раньше. А что покажут шифрация и потом дешифрация импульсов? Ведь там качество ещЈ огрубится! Да не станем загадывать! -- уговаривал он Абакумова, тяня его за рукав. -- Я вам сейчас всЈ объясню. Вы сами поймЈте и согласитесь, что в интересах дела не надо торопиться!.. Но Абакумов, заторможенным взглядом уперевшись в бессмысленные кривые линии чертежа, уже надавил кнопку в столе. Появился тот же лощЈный подполковник и пригласил Прянчикова к выходу. Прянчиков повиновался с растерянным выражением, с полуоткрытым ртом. Ему досаднее всего было, что он не досказал мысль. Потом, уже на ходу, он напрягся, соображая, с кем это он сейчас разговаривал. Почти уже подойдя к двери, он вспомнил, что ребята просили его жа- {107} ловаться, добиваться... Он круто обернулся и направился назад: -- Да!! Слушайте! Я же совсем забыл вам... Но подполковник преградил дорогу и теснил его к двери, начальник за столом не слушал, -- и в этот короткий неловкий момент из памяти Прянчикова, давно уже захваченной одними радиотехническими схемами, как на зло ускользнули все беззакония, все тюремные непорядки, и он только вспомнил и прокричал в дверях: -- Например, насчЈт кипятка! С работы поздно вечером придЈшь -- кипятка нет! чаю нельзя напиться!.. -- НасчЈт кипятка? -- переспросил тот начальник, вроде генерала. -- Ладно. Сделаем. --------

18

В таком же синем комбинезоне, но крупный, ражий, с остриженной каторжанской головой вошЈл Бобынин. Он проявил столько интереса к обстановке кабинета, как если бы здесь бывал по сту раз на дню, прошЈл; не задерживаясь, и сел, не поздоровавшись. Сел он в одно из удобных кресел неподалеку от стола министра и обстоятельно высморкался в не очень белый, им самим стиранный в последнюю баню платок. Абакумов, несколько сбитый с толку Прянчиковым, но не принявший всерьЈз легкомысленного юнца, был доволен теперь, что Бобынин выглядел внушительно. И он не крикнул ему: "встать!", а, полагая, что тот не разбирается в погонах и не догадался по анфиладе преддверий, куда попал, спросил почти миролюбиво: -- А почему вы без разрешения садитесь? Бобынин, едва скосясь на министра, ещЈ кончая прочищать нос при помощи платка, ответил запросто: -- А, видите, есть такая китайская поговорка: стоять -- лучше, чем ходить, сидеть -- лучше, чем стоять, а ещЈ лучше -- лежать. -- Но вы представляете -- кем я могу быть? Удобно облокотясь в избранном кресле, Бобынин теперь осмотрел Абакумова и высказал ленивое предполо- {108} жение: -- Ну -- кем? Ну, кто-нибудь вроде маршала Геринга? -- Вроде кого???.. -- Маршала Геринга. Он однажды посетил авиазавод близ Галле, где мне пришлось в конструкторском бюро работать. Так тамошние генералы на цыпочках ходили, а я даже к нему не повернулся. Он посмотрел-посмотрел и в другую комнату пошЈл. По лицу Абакумова прошло движение, отдалЈнно похожее на улыбку, но тотчас же глаза его нахмурились на неслыханно-дерзкого арестанта. Он мигнул от напряжения и спросил: -- Так вы что? Не видите между нами разницы? -- Между вами? Или между нами? -- голос Бобынина гудел как растревоженный чугун. -- Между нами отлично вижу: я вам нужен, а вы мне -- нет! У Абакумова тоже был голосок с громовыми раскатами, и он умел им припугнуть. Но сейчас чувствовал, что кричать было бы беспомощно, несолидно. Он понял, что арестант этот -- трудный. И только предупредил: -- Слушайте, заключЈнный. Если я с вами мягко, так вы не забывайтесь... -- А если бы вы со мной грубо -- я б с вами и разговаривать не стал, гражданин министр. Кричите на своих полковников да генералов, у них слишком много в жизни есть, им слишком жалко этого всего. -- Сколько нужно -- и вас заставим. -- Ошибаетесь, гражданин министр! -- И сильные глаза Бобынина сверкнули открытой ненавистью. -- У меня ничего нет, вы понимаете -- нет ничего! Жену мою и ребЈнка вы уже не достанете -- их взяла бомба. Родители мои -- уже умерли. Имущества у меня всего на земле -- носовой платок, а комбинезон и вот бельЈ под ним без пуговиц (он обнажил грудь и показал) -- казЈнное. Свободу вы у меня давно отняли, а вернуть еЈ не в ваших силах, ибо еЈ нет у вас самих. Лет мне отроду сорок два, сроку вы мне отсыпали двадцать пять, на каторге я уже был, в номерах ходил, и в наручниках, и с собаками, и в бригаде усиленного режима -- чем ещЈ можете вы мне {109} угрозить? чего ещЈ лишить? Инженерной работы? Вы от этого потеряете больше. Я закурю. Абакумов раскрыл коробку "Тройки" кремлЈвского выпуска и пододвинул Бобынину: -- Вот, возьмите этих. -- Спасибо. Не меняю марки. Кашель. -- И достал "беломорину" из самодельного портсигара. -- Вообще, поймите и передайте там, кому надо выше, что вы сильны лишь постольку, поскольку отбираете у людей не всЈ. Но человек, у которого вы отобрали всЈ -- уже не подвластен вам, он снова свободен. Бобынин смолк и углубился в курение. Ему нравилось дразнить министра и нравилось полулежать в таком удобном кресле. Он только жалел, что ради эффекта отказался от роскошных папирос. Министр сверился с бумажкой. -- Инженер Бобынин! Вы -- ведущий инженер установки "клиппированная речь"? -- Да. -- Я вас прошу сказать совершенно точно: когда она будет готова к эксплуатации? Бобынин вскинул густые тЈмные брови: -- Что за новости? Не нашлось никого старше меня, чтобы вам на это ответить? -- Я хочу знать именно от вас, К февралю она будет готова? -- К февралю? Вы что -- смеЈтесь? Если для отчЈта, на скорую руку да на долгую муку -- ну, что-нибудь... через полгодика. А абсолютная шифрация? Понятия не имею. Может быть -- год. Абакумов был оглушЈн. Он вспомнил злобно-нетерпящее подЈргивание усов Хозяина -- и ему жутко стало тех обещаний, которые, повторяя Селивановского, он дал. ВсЈ опустилось в нЈм, как у человека, пришедшего лечить насморк и открывшего у себя рак носоглотки. Обеими руками министр подпЈр голову и сдавленно сказал: -- Бобынин! Я прошу вас -- взвесьте ваши слова. Если можно быстрей, скажите: что нужно сделать? -- Быстрей? Не выйдет. -- Но причины? Но какие причины? Кто виноват? Ска- {110} жите, не бойтесь! Назовите виновников, какие бы погоны они ни носили! Я сорву с них погоны! Бобынин откинул голову и глядел в потолок, где резвились нимфы страхового общества "Россия". -- Ведь это получается два с половиной-три года! -- возмущался министр. -- А вам срок был дан -- год! И Бобынина взорвало: -- Что значит -- дан срок? Как вы представляете себе науку: Сивка-Бурка, вещая каурка? Воздвигни мне к утру дворец -- и к утру дворец? А если проблема неверно поставлена? А если обнаруживаются новые явления? Дан срок! А вы не думаете, что кроме приказа ещЈ должны быть спокойные сытые свободные люди? Да без этой атмосферы подозрения. Вон мы маленький токарный станочек с одного места на другое перетаскивали -- и не то у нас, не то после нас станина хрупнула. ЧЈрт еЈ знает, почему она хрупнула! Но еЈ заварить -- час работы сварщику. Да и станок -- говно, ему полтораста лет, без мотора, шкив под открытый ременной привод! -- так из-за этой трещины оперуполномоченный майор Шикин две недели всех тягает, допрашивает, ищет, кому второй срок за вредительство намотать. Это на работе -- опер, дармоед, да в тюрьме ещЈ один опер, дармоед, только нервы дЈргает, протоколы, закорючки -- да на чЈрта вам это оперноетворчество?! Вот все говорят -- секретную телефонию для Сталина делаем. Лично Сталин наседает -- и даже на таком участке вы не можете обеспечить технического снабжения: то конденсаторов нужных нет, то радиолампы не того сорта, то электронных осциллографов не хватает. Нищета! Позор! "Кто виноват"! А о людях вы подумали? Работают вам все по двенадцать, иные по шестнадцать часов в день, а вы мясом только ведущих инженеров кормите, а остальных -- костями?.. Свиданий с родственниками почему Пятьдесят Восьмой не даЈте? Положено раз в месяц, а вы даЈте раз в год. От этого что -- настроение подымается? Может, воронков не хватает, в чЈм арестантов возить? Или надзирателям -- зарплаты за выходные дни? Ре-жим!! Режим вам голову мутит, с ума скоро сойдЈте от режима. По воскресеньям раньше можно было весь день гулять, теперь запретили. Это зачем? Чтобы больше работали? На говне сметану собираете? От того, что без возду- {111} ха задыхаются -- скорее не будет. Да чего говорить! Вот меня зачем ночью вызвали? Дня не хватает? А ведь мне работать завтра. Мне спать нужно. Бобынин выпрямился, гневный, большой. Абакумов тяжело сопел, придавленный к кромке стола. Было двадцать пять минут второго ночи. Через час, в половине третьего, Абакумов должен был предстать с докладом у Сталина, на кунцевской даче. Если этот инженер прав -- как теперь изворачиваться? Сталин -- не прощает... Но тут, отпуская Бобынина, он вспомнил эту тройку лгунов из отдела специальной техники. И тЈмное бешенство обожгло ему глаза. PI он позвонил за ними. --------

19

Комната была невелика, невысока. В ней было две двери, а окно, если и было, то намертво зашторено сейчас, слито со стеною. Однако воздух стоял свежий, приятный (особое лицо отвечало за впуск и выпуск воздуха и химическую безвредность его). Много места занимала низкая оттоманка с цветастыми подушками. Над ней со стены горели сдвоенные лампы, прикрытые абажуриками. На оттоманке лежал человек, чьЈ изображение столько раз было изваяно, писано маслом, акварелью, гуашью, сепией, рисовано углем, мелом, толчЈным кирпичом, сложено из придорожной гальки, из морских ракушек, поливанной плитки, из зЈрен пшеницы и соевых бобов, вырезано по кости, выращено из травы, выткано на коврах, составлено из самолЈтов, заснято на киноплЈнку -- как ничьЈ никогда за три миллиарда лет существования земной коры. А он просто лежал, немного подобрав ноги в мягких кавказских сапогах, похожих на плотные чулки. На нЈм был френч с четырьмя большими карманами, нагрудными {112} и боковыми -- старый, обжитый, из тех серых, защитных, чЈрных и белых френчей, какие (немного повторяя Наполеона) он усвоил носить с гражданской войны и сменил на маршальский мундир только после Сталинграда. Имя этого человека склоняли газеты земного шара, бормотали тысячи дикторов на сотнях языков, выкрикивали докладчики в началах и окончаниях речей, выпевали тонкие пионерские голоса, провозглашали во здравие архиереи. Имя этого человека запекалось на обмирающих губах военнопленных, на опухших дЈснах арестантов. По этому имени во множестве были переназваны города и площади, улицы и проспекты, дворцы, университеты, школы, санатории, горные хребты, морские каналы, заводы, шахты, совхозы, колхозы, линкоры, ледоколы, рыболовные баркасы, сапожные артели, детские ясли -- и группа московских журналистов предлагала также переименовать Волгу и Луну. А он был просто маленький желтоглазый старик с рыжеватыми (их изображали смоляными) уже редеющими (изображали густыми) волосами; с рытвинками оспы кое-где по серому лицу, с усохшею кожной сумочкой на шее (их не рисовали вовсе); с тЈмными неровными зубами, частью уклонЈнными назад, в рот, пропахший листовым табаком; с жирными влажными пальцами, оставляющими следы на бумагах и книгах. К тому ж он чувствовал себя сегодня неважно: и устал, и переел в эти юбилейные дни, в животе была тяжесть каменная и отрыгалось тухло, не помогали салол с беладонной, а слабительных он пить не любил. Сегодня он и вовсе не обедал и вот рано, с полуночи, лЈг полежать. В тЈплом воздухе он ощущал спиной и плечами как бы холодок и прикрыл их бурой верблюжьей шалью. Глухонемая тишина налила дом и двор, и весь мир. В этой тишине почти не продрогало, почти не проползало время, и надо было пережить его как болезнь, как недуг, всякую ночь придумывая дело или развлечение. Не стоило большого труда исключить себя из мирового пространства, не двигаться в нЈм. Но невозможно было исключить себя из времени. Сейчас он перелистывал книжечку в коричневом твЈрдом переплЈте. Он с удовольствием смотрел на фотогра- {113} фии и местами читал текст, уже почти знакомый наизусть, и опять перелистывал. Книжечка была тем удобна, что могла, не погнувшись, поместиться в кармане пальто -- она могла повсюду сопровождать людей в их жизни. Страниц в ней было четверть тысячи, но редким крупным толстым шрифтом, так что и малограмотный и старый могли без утомления еЈ читать. На переплЈте было выдавлено и позолочено: "Иосиф Виссарионович Сталин. Краткая биография". Незамысловатые честные слова этой книги ложились на человеческое сердце покойно и неотвратимо. Стратегический гений. Его мудрая прозорливость. Его мощная воля. Его железная воля. С 1918 года стал фактическим заместителем Ленина. (Да, да, так и было.) Полководец революции застал на фронте толчею, растерянность. Сталинские указания лежали в основе оперативного плана Фрунзе. (Верно. Верно.) Это наше счастье, что в трудные годы Отечественной войны нас вЈл мудрый и испытанный Вождь -- Великий Сталин. (Да, народу повезло.) Все знают сокрушительную силу сталинской логики, кристальную ясность его ума. (Без ложной скромности -- всЈ это правда.) Его любовь к народу. Его чуткость к людям. Его нетерпимость к парадной шумихе. Его удивительную скромность. (Скромность -- это очень верно.) Безотказное знание людей помогло юбиляру собрать хороший коллектив авторов для этой биографии. Но какие б они старательные ни были, из кожи вон, -- а никто не напишет так умно, так сердечно, так верно о твоих делах, о твоЈм руководстве, о твоих качествах, как ты сам. И приходилось Сталину вызывать к себе из этого коллектива то одного, то другого, беседовать неторопливо, смотреть их рукопись, указывать мягко на промахи, подсказывать формулировки. И вот теперь книга имеет большой успех. Это второе издание вышло пятью миллионами экземпляров. Для такой страны? -- маловато. Надо будет третье издание запустить миллионов на десять, на двадцать. Продавать на заводах, в школах, в колхозах. Можно прямо распределять по списку сотрудников. Никто, как сам Сталин, не знал, до чего эта книга нужна его народу. Этот народ нельзя оставить без постоян-. {114} ных правильных разъяснений. Этот народ нельзя держать в неуверенности. Революция оставила его сиротой и безбожником, а это опасно. Уже двадцать лет, сколько мог, Сталин исправлял такое положение. Для того и нужны были миллионы портретов по всей стране (а Сталину самому они зачем? -- он скромен), для того и нужно было постоянное громкое повторение его славного имени, постоянное упоминание в каждой статье. Это нужно было совсем не для Вождя -- его это уже не радовало, ему уже давно приелось, -- это нужно было для подданных, для простых советских людей. Как можно больше портретов, как можно больше упоминаний -- а самому появляться редко и говорить мало, как будто ты не всЈ время с ними на земле, а бываешь ещЈ где-то. И тогда нет предела их восхищению и преклонению. Не тошнило, но как-то тяжело поднималось из желудка. Из вазочки с очищенными фруктами он взял фейхуа. Три дня назад отгремело его славное семидесятилетие. По кавказским понятиям семьдесят лет -- это ещЈ джигит! -- на гору, на коня, на женщину. И Сталин тоже ещЈ вполне здоров, ему надо обязательно жить до девяноста, он так загадал, так требуют дела. Правда, один врач предупредил его, что... (впрочем, кажется, его расстреляли потом). Настоящей серьЈзной болезни никакой нет. Никаких уколов, никакого лечения, лекарства он и сам знает, умеет выбрать. "Побольше фруктов!" Рассказывай кавказскому человеку про фрукты!.. Он сосал мякоть, прижмурив глаза. Слабый привкус иода ложился на язык. Он вполне здоров, но что-то и меняется с годами. Уже нет прежнего свежего наслаждения едой -- как будто все вкусы надоели, притупились. Уже нет острого ощущения в переборе вин и в смеси их. И хмель переходит в головную боль. И если по-прежнему Сталин просиживает полночи со своими вождишками за обедом, то не потому, что так наслаждается едой, а куда-то же надо деть это пустое долгое время. Уже и женщины, с которыми он так попировал после надиной смерти, нужны ему были мало, редко, и с ними было не до дрожи, а мутновато как-то. Уже и сон не облег - {115} чал по-молодому, а проснувшись слабым и со сдавленной головой, не хотелось подниматься. Положив себе дожить до девяноста, Сталин с тоскою думал, что лично ему эти годы не принесут радости, он просто должен домучиться ещЈ двадцать лет ради общего порядка в человечестве. Семидесятилетие праздновал так. 20-го вечером забили насмерть Трайчо Костова. Только когда глаза его собачьи остеклели -- мог начаться настоящий праздник. 21-го в Большом театре было торжественное чествование, выступали Мао, Долорес и другие товарищи. Потом был широкий банкет. ЕщЈ потом -- узкий банкет. Пили старые вина испанских погребов, когда-то присланные за оружие. Потом отдельно с Лаврентием -- кахетинское, пели грузинские песни. 22-го был большой дипломатический приЈм. 23-го смотрел о себе вторую серию "Сталинградской битвы" и "Незабываемый 1919". Хотя и утомив, произведения эти ему очень понравились. Теперь всЈ более и более правдиво вырисовывается его роль не только в отечественной, но и в гражданской войне. Видно, каким большим человеком он был уже тогда. И экран и сцена показывали теперь, как часто он серьЈзно предупреждал и поправлял слишком опрометчивого поверхностного Ленина. И благородно вложил драматург в его уста: "Каждый трудящийся свои мысли имеет право высказывать!" А у сценариста хорошо сочинена эта ночная сцена с Другом. Хотя такого преданного большого Друга у Сталина никого не осталось из-за постоянной неискренности и коварства людей -- да и за всю жизнь не было такого Друга! вот так складывалось, что никогда его не было! -- но, увидев на экране, Сталин почувствовал умиление в горле (это художник -- так художник!): как бы хотел он иметь такого правдивого бескорыстного Друга, и вот что думаешь целыми ночами про себя -- говорить ему вслух. Однако, невозможно иметь такого Друга, потому что он должен был бы тогда быть чрезвычайно велик. А -- где ему тогда жить? чем заниматься? А эти все, с Вячеслава-Каменной задницы и до Никиты-плясуна -- разве это вообще люди? За столом с ними от скуки подохнешь, никто ничего умного первый не пред- {116} ложит, а как им укажешь -- так сразу все соглашаются. Когда-то Ворошилова Сталин немножко любил -- по Царицыну, по Польше, потом за кисловодскую пещеру (доложил о совещании предателей, Каменева-Зиновьева с Фрунзе), -- но тоже манекен для фуражки и орденов, разве это человек? Никого он сейчас не мог вспомнить, как своего друга. Ни о ком не вспоминалось больше доброго, чем плохого. Друга нет и быть не может, но зато весь простой народ любит своего Вождя, готов жизнь и душу отдать. Это и по газетам видно, и по кино, и по выставке подарков. День рождения Вождя стал всенародным праздником, это радостно сознавать. Сколько пришло приветствий! -- от учреждений приветствия, от организаций приветствия, от заводов приветствия, от отдельных граждан приветствия. Просила "Правда" разрешения печатать их не все сразу, а по два столбца каждый номер. Ну, растянется на несколько лет, ничего, это не плохо. А подарки в музее Революции не уместились в десяти залах. Чтоб не мешать москвичам осматривать их днЈм, Сталин съездил посмотреть их ночью. Труд тысяч и тысяч мастеров, лучшие дары земли, стояли, лежали и висели перед ним -- но и тут его настигла та же безучастность, то же угасание интересов. Зачем ему были все эти подарки?.. Он соскучился быстро. И ещЈ какое-то неприятное воспоминание подступило к нему в музее, но, как часто в последнее время, мысль не дошла до ясности, а осталось только, что -- неприятно. Сталин прошЈл три зала, ничего не выбрал, постоял у большого телевизора с гравированной надписью "Великому Сталину от чекистов" (это был самый крупный советский телевизор, сделанный в одном экземпляре в Марфине), повернулся и уехал. А в общем прошЈл замечательный юбилей -- такая гордость! такие победы! такой успех, какого не знал ни один политик мира! -- а полноты торжества не было. Что-то, как в груди застрявшее, досаждало и пекло. Он откусил и пососал ещЈ. Народ-то его любил, это верно, но сам народ кишел очень уж многими недостатками, сам народ никуда не годился. Достаточно вспомнить: из-за кого отступали в со- {117} рок первом году? Кто ж тогда отступал, если не народ? Вот почему не праздновать надо было, не лежать, а -- приниматься за работу. Думать. Думать -- был его долг. И рок его, и казнь его тоже была -- думать. ЕщЈ два десятилетия, подобно арестанту с двадцатилетним сроком, он должен был жить, и не больше же в сутки спать, чем восемь часов, больше не выспишь. А по остальным часам, как по острым камням, надо было ползти, перетягиваться уже не молодым, уязвимым телом. Невыносимее всего было Сталину время утреннее и полуденное: пока солнце восходило, играло, поднималось на кульминацию -- Сталин спал в темноте, зашторенный, закрытый, запертый. Он просыпался, когда солнце уже спадало, умерялось, заваливало к окончанию своей короткой однодневной жизни. Около трЈх часов дня Сталин завтракал и лишь к вечеру, к закату, начинал оживать. Его мозг в эти часы разрабатывался недоверчиво, хмуро, все решения его были запретительные и отрицательные. С десяти вечера начинался обед, куда обычно приглашались ближайшие из политбюро и иностранных коммунистов. За многими блюдами, бокалами, анекдотами и разговорами хорошо убивалось четыре-пять часов, и одновременно брался разгон, собирались толчки для созидательных, законодательных мыслей второй половины ночи. Все главные Указы, направившие великое государство, формировались в сталинской голове после двух часов ночи -- и только до рассвета. И сейчас то время как раз начиналось. И был тот уже зреющий указ, которого ощутимо не хватало среди законов. Почти всЈ в стране удалось закрепить навечно, все движения остановить, все потоки перепрудить, все двести миллионов знали своЈ место -- и только колхозная молодЈжь давала утечку. Это тем более странно, что общие колхозные дела обстояли наглядно хорошо, как показывали фильмы и романы, да Сталин и сам толковал с колхозниками в президиумах слЈтов и съездов. Однако, проницательный и постоянно самокритичный государственный деятель, Сталин заставлял себя видеть ещЈ глубже. Кто-то из секретарей обкомов (кажется, его расстреляли потом) проговорился ему, что есть такая теневая сторона: {118} в колхозах безотказно работают старики и старухи, вписанные туда с тридцатого года, а вот несознательная часть молодЈжи старается после школы обманным образом получить паспорт и увильнуть в город. Сталин услышал -- и в нЈм началась подтачивающая работа. Образование!.. Что за путаница вышла с этим всеобщим семилетним, всеобщим десятилетним, с кухаркиными детьми, идущими в ВУЗ! Тут безответственно напутал Ленин, вот уж кто без оглядки сорил обещаниями, а на сталинскую спину они достались непоправимым кривым горбом. Каждая кухарка должна управлять государством! -- как он себе это конкретно представлял? Чтобы кухарка по пятницам не готовила, а ходила заседать в Облисполком? Кухарка -- она и есть кухарка, она должна обед готовить. А управлять людьми -- это высокое умение, это можно доверить только специальным кадрам, особо-отобранным кадрам, закалЈнным кадрам, дисциплинированным кадрам. Управление же самими кадрами может быть только в единых руках, а именно в привычных руках Вождя. Установить бы по уставу сельхозартели, что как земля принадлежит ей вечно, так и всякий, родившийся в данной деревне, со дня рождения автоматически принимается в колхоз. Оформить как почЈтное право. Сразу -- агиткомпанию: "Новый шаг к коммунизму", "юные наследники колхозной житницы"... ну, там писатели найдут, как выразиться. Но -- наши сторонники на Западе?.. Но -- кому же работать в колхозах?.. Нет, что-то не шли сегодня рабочие мысли. Нездоровилось. Раздался лЈгкий четырЈхкратный стук в дверь -- не стук даже, а четыре мягких поглаживания по ней, будто о дверь скреблась собака. Сталин повернул около оттоманки ручку тяги дистанционного запора, предохранитель сощЈлкнул, и дверь приотворилась. ЕЈ не закрывала портьера (Сталин не любил пологов, складок, всего, где можно прятаться), и видно было, как голая дверь растворилась ровно настолько, чтобы пропустить собаку. Но не в нижней, а в верхней части просунулась голова как будто ещЈ и молодого, но {119} уже лысого ПоскрЈбышева с постоянным выражением честной преданности и полной готовности на лице. С тревогой за Хозяина он посмотрел, как тот лежал, полу прикрывшись верблюжьей шалью, однако не спросил прямо о здоровьи (Сталин не любил таких вопросов), а, недалеко от шЈпота: -- Есь Сарионыч! Вы сегодня на полтретьего Абакумову назначали. Будете принимать? нет? Иосиф Виссарионович отстегнул клапан грудного кармана и на цепочке вытащил часы (как все люди старого времени, терпеть не мог ручных). ЕщЈ не было и двух часов ночи. ТяжЈлый ком стоял в желудке. Вставать, переодеваться не хотелось. Но и распускать никого нельзя: чуть-чуть послабь -- сразу почувствуют. -- Па-смотрым, -- устало ответил Сталин и моргнул. -- Нэ знаю. -- Ну, пусть себе едет. ПодождЈт! -- подтвердил ПоскрЈбышев и кивнул с излишком раза три. И замер опять, со вниманием глядя на Хозяина: -- Какие распоряжения ещЈ, і-Сарионыч? Сталин смотрел на ПоскрЈбышева вялым полуживым взглядом, и никакого распоряжения не выражалось в нЈм. Но при вопросе ПоскрЈбышева вдруг высеклась из его прорончивой памяти внезапная искра, и он спросил, о чЈм давно хотел и забывал: -- Слушай, как там кипарисы в Крыму? -- рубят? -- Рубят! Рубят! -- уверенно тряхнул головой ПоскрЈбышев, будто этого вопроса только и ждал, будто только что звонил в Крым и справлялся. -- Вокруг Массандры и Ливадии уже много свалили, і-Сарионыч! -- Ты всЈ ж таки сводку па-требуй. Цы-фравую. Нэт ли саботажа? -- озабочены были жЈлтые нездоровые глаза Всесильного. В этом году сказал ему один врач, что его здоровью вредны кипарисы, а нужно, чтобы воздух пропитывался эвкалиптами. Поэтому Сталин велел крымские кипарисы вырубить, а в Австралию послать за молодыми эвкалиптами. ПоскрЈбышев бодро обещал и навязался также узнать, в каком положении эвкалипты. {120} -- Ладно, -- удовлетворЈнно вымолвил Сталин. -- Иды'-пока, Саша. ПоскрЈбышев кивнул, попятился, ещЈ кивнул, убрал голову вовсе и затворил дверь. Иосиф Виссарионович снова спустил дистанционный запор. Придерживая шаль, повернулся на другой бок. И опять стал листать свою Биографию. Но, расслабляемый лежаньем, ознобом и несвареньем, невольно предался угнетЈнному строю мысли. Уже не ослепительный конечный успех его политики выступил перед ним, а: как ему в жизни не везло, и как несправедливо-много препятствий и врагов городила перед ним судьба. --------

20

Две трети столетия -- сизая даль, из начала которой самым смелым мечтам не мог бы представиться конец, из конца -- трудно оживить и поверить в начало. БезнадЈжно народилась эта жизнь. Незаконный сын, приписанный захудалому пьянице-сапожнику. Необразованная мать. Замарашка Coco не вылезал из луж подле горки царицы Тамары. Не то, чтобы стать властелином мира, но как этому ребЈнку выйти из самого низменного, самого униженного положения? ВсЈ же виновник жизни его похлопотал, и в обход церковных установлений приняли мальчика не из духовной семьи -- сперва в духовное училище, потом даже в семинарию. Бог Саваоф с высоты потемневшего иконостаса сурово призвал новопослушника, распластанного на холодных каменных плитах. О. с каким усердием стал мальчик служить Богу! как доверился ему! За шесть лет ученья он по силам долбил Ветхий и Новый Заветы, Жития святых и церковную историю, старательно прислуживал на литургиях. Вот здесь, в "Биографии", есть этот снимок: выпускник духовного училища Джугашвили в сером подряснике с круглым глухим воротом; матовый, как бы изну- {121} рЈнный моленьями, отроческий овал лица; длинные волосы, подготовляемые к священнослужению, строго пробраны, со смирением намазаны лампадным маслом и напущены на самые уши -- и только глаза да напряжЈнные брови выдают, что этот послушник пойдЈт, пожалуй, до митрополита. А Бог -- обманул... Заспанный постылый городок среди круглых зелЈных холмов, в извивах Меджуды и Лиахви, отстал: в шумном Тифлисе умные люди давно уже над Богом смеялись. И лестница, по которой Coco цепко карабкался, вела, оказывается, не на небо, а на чердак. Но клокочущий забиячный возраст требовал действия! Время уходило -- не сделано ничего! Не было денег на университет, на государственную службу, на начало торговли -- зато был социализм, принимающий всех, социализм, привыкший к семинаристам. Не было наклонностей к наукам или к искусствам, не было умения к ремеслу или воровству, не было удачи стать любовником богатой дамы -- но открытыми объятьями звала всех, принимала и всем обещала место -- Революция. Сюда, в "Биографию", он посоветовал включить и фото этого времени, его любимый снимок. Вот он, почти в профиль. У него не борода, не усы, не бакенбарды (он не решил ещЈ, что), а просто не брился давно, и всЈ воедино живописно заросло буйной мужской порослью. Он весь готов устремиться, но не знает, куда. Что за милый молодой человек! Открытое, умное, энергичное лицо, ни следа того изувера-послушника. ОсвобождЈнные от масла, волосы воспряли, густыми волнами украсили голову и, колыхаясь, прикрывают то, что в нЈм может быть несколько не удалось: лоб невысокий и покатый назад. Молодой человек беден, пиджачок его куплен поношенным, дешЈвый клетчатый шарфик с художнической вольностью облегает шею и закрывает узкую болезненную грудь, где и рубашки-то нет. Этот тифлисский плебей не обречЈн ли уже и туберкулЈзу? Всякий раз, когда Сталин смотрит на эту фотографию, сердце его переполняется жалостью (ибо не бывает сердец, совсем не способных к ней). Как всЈ трудно, как всЈ против этого славного юноши, ютящегося в бесплатном холодном чулане при обсерватории и уже исключЈн- {122} ного из семинарии! (Он хотел для страховки совместить то и другое, он четыре года ходил на кружки социал-демократов и четыре года продолжал молиться и толковать катехизис -- но всЈ-таки исключили его.) Одиннадцать лет он кланялся и молился -- впустую, плакало потерянное время... Тем решительней передвинул он свою молодость -- на Революцию! А Революция -- тоже обманула... Да и что то была за революция -- тифлисская, игра хвастливых самомнений в погребках за вином? Здесь пропадЈшь, в этом муравейнике ничтожеств: ни правильного продвижения по ступенькам, ни выслуги лет, а -- кто кого переболтает. Бывший семинарист возненавиживает этих болтунов горше, чем губернаторов и полицейских. (На тех за что сердиться? -- те честно служат за жалованье и естественно должны обороняться, но этим выскочкам не может быть оправдания!) Революция? среди грузинских лавочников? -- никогда не будет! А он потерял семинарию, потерял верный путь жизни. И чЈрт ему вообще в этой революции, в какой-то голытьбе, в рабочих, пропивающих получку, в каких-то больных старухах, чьих-то недоплаченных копейках? -- почему он должен любить их, а не себя, молодого, умного, красивого и -- обойденного? Только в Батуме, впервые ведя за собой по улице сотни две людей, считая с зеваками, Коба (такова была у него теперь кличка) ощутил прорастаемость зЈрен и силу власти. Люди шли за ним! -- отпробовал Коба, и вкуса этого уже не мог никогда забыть. Вот это одно ему подходило в жизни, вот эту одну жизнь он мог понять: ты скажешь -- а люди чтобы делали, ты укажешь -- а люди чтобы шли. Лучше этого, выше этого -- ничего нет. Это -- выше богатства. Через месяц полиция раскачалась, арестовала его. Арестов никто тогда не боялся: дело какое! два месяца подержат, выпустят, будешь -- страдалец. Коба прекрасно держался в общей камере и подбодрял других презирать тюремщиков. Но в него вцепились. Сменились все его однокамерники, а он сидел. Да что он такого сделал? За пустячные демонстрации никого так не наказывали. {123} ПрошЈл год! -- и его перевели в кутаисскую тюрьму, в тЈмную сырую одиночку. Здесь он пал духом: жизнь шла, а он не только не поднимался, но спускался всЈ ниже. Он больно кашлял от тюремной сырости. И ещЈ справедливее ненавидел этих профессиональных крикунов, баловней жизни: почему им так легко сходит революция, почему их так долго не держат? Тем временем приезжал в кутаисскую тюрьму жандармский офицер, уже знакомый по Батуму. Ну, вы достаточно подумали, Джугашвили? Это только начало, Джугашвили. Мы будем держать вас тут, пока вы сгниЈте от чахотки или исправите линию поведения. Мы хотим спасти вас и вашу душу. Вы были без пяти минут священник, отец Иосиф! Зачем вы пошли в эту свору? Вы -- случайный человек среди них. Скажите, что вы сожалеете. Он и правда сожалел, как сожалел! Кончалась его вторая весна в тюрьме, тянулось второе тюремное лето. Ах, зачем он бросил скромную духовную службу? Как он поторопился!.. Самое разнузданное воображение не могло представить себе революции в России раньше, чем через пятьдесят лет, когда Иосифу будет семьдесят три года... Зачем ему тогда и революция? Да не только поэтому. Но уже сам себя изучил и узнал Иосиф -- свой неторопливый характер, свой основательный характер, свою любовь к прочности и порядку. Так именно на основательности, на неторопливости, на прочности и порядке стояла Российская империя, и зачем же было еЈ расшатывать? А офицер с пшеничными усами приезжал и приезжал. (Его жандармский чистый мундир с красивыми погонами, аккуратными пуговицами, кантами, пряжками очень нравился Иосифу.) В конце концов то, что я вам предлагаю, -- есть государственная служба. (На государственную бы службу бесповоротно был готов перейти Иосиф, но он сам себе, сам себе напортил в Тифлисе и Батуме.) Вы будете получать от нас содержание. Первое время вы нам поможете среди революционеров. Изберите самое крайнее направление. Среди них -- выдвигайтесь. Мы повсюду будем обращаться с вами бережно. Ваши сообщения вы будете давать нам так, чтоб это не бросило на вас тени. Какую изберЈм кличку?.. А сейчас, чтобы вас не {124} расконспирировать, мы этапируем вас в далЈкую ссылку, а вы оттуда уезжайте сразу, так все и делают. И Джугашвили решился! И третью ставку своей молодости он поставил на секретную полицию! В ноябре его выслали в Иркутскую губернию. Там у ссыльных он прочЈл письмо некоего Ленина, известного по "Искре". Ленин откололся на самый край, теперь искал себе сторонников, рассылал письма. Очевидно, к нему и следовало примкнуть. От ужасных иркутских холодов Иосиф уехал на Рождество, и ещЈ до начала японской войны был на солнечном Кавказе. Теперь для него начался долгий период безнаказанности: он встречался с подпольщиками, составлял листовки, звал на митинги -- арестовывали других (особенно -- несимпатичных ему), а его -- не узнавали, не ловили. И на войну не брали. И вдруг! -- никто не ждал еЈ так быстро, никто еЈ не подготовил, не организовал -- а Она наступила! Пошли по Петербургу толпы с политической петицией, убивали великих князей и вельмож, бастовал Ивано-Вознесенск, восставали Лодзь, "ПотЈмкин" -- и быстро из царского горла выдавили манифест, и всЈ равно ещЈ стучали пулемЈты на Пресне и замерли железные дороги. Коба был поражЈн, оглушЈн. Неужели опять он ошибся? Да почему ж он ничего не видит вперЈд? Обманула его охранка!.. Третья ставка его была бита! Ах, отдали б ему назад его свободную революционную душу! Что за безвыходное кольцо? -- вытрясать революцию из России, чтоб на второй еЈ день из архива охранки вытрясли твои донесения? Не только стальной не была его воля тогда, но раздвоилась совсем, он потерял себя и не видел выхода. Впрочем, постреляли, пошумели, повешали, оглянулись -- где ж та революция? Нет еЈ! В это время большевики усваивали хороший революционный способ эксов -экспроприации. Любому армянскому толстосуму подбрасывали письмо, куда ему принести десять, пятнадцать, двадцать пять тысяч. И толстосум приносил, чтоб только не взрывали его лавку, не убивали {125} детей. Это был метод борьбы -- так метод борьбы! -- не схоластика, не листовки и демонстрации, а настоящее революционное действие. Чистюли-меньшевики брюзжали, что -- грабЈж и террор, противоречит марксизму. Ах, как издевался над ними Коба, ах, гонял их как тараканов, за то и назвал его Ленин "чудесным грузином"! -- эксы -- грабЈж, а революция -- нэ грабЈж? ах, лакированные чистоплюи! Откуда же брать деньги на партию, откуда же -- на самих революционеров? Синица в руках лучше журавля в небе. Изо всей революции Коба особенно полюбил именно эксы. И тут никто кроме Кобы не умел найти тех единственных верных людей, как Камо, кто будет слушаться его, кто будет револьвером трясти, кто будет мешок с золотом отнимать и принесЈт его Кобе совсем на другую улицу, без принуждения. И когда выгребли 340 тысяч золотом у экспедиторов тифлисского банка -- так вот это и была пока в маленьких масштабах пролетарская революция, а другой, большой революции ждут -- дураки. И этого о Кобе -- не знала полиция, и ещЈ подержалась такая средняя приятная линия между революцией и полицией. Деньги у него были всегда. А революция уже возила его европейскими поездами, морскими пароходами, показывала ему острова, каналы, средневековые замки. Это была уже не вонючая кутаисская камера! В Таммерфорсе, Стокгольме, Лондоне Коба присматривался к большевикам, к одержимому Ленину. Потом в Баку подышал парами подземной этой жидкости, кипящего чЈрного гнева. А его берегли. Чем старше и известнее в партии он становился, тем ближе его ссылали, уже не к Байкалу, а в Сольвычегодск, и не на три года, а на два. Между ссылками не мешали крутить революцию. Наконец, после трЈх сибирских и уральских уходов из ссылки, его, непримиримого, неутомимого бунтаря, загнали... в город Вологду, где он поселился на квартире у полицейского и поездом за одну ночь мог доехать до Петербурга. Но февральским вечером девятьсот двенадцатого года приехал к нему в Вологду из Праги младший бакинский его сотоварищ Орджоникидзе, тряс за плечи и кричал: "Coco! Coco! Тебя кооптировали в ЦК!" {126} В ту лунную ночь, клубящую морозным туманом, тридцатидвухлетний Коба, завернувшись в доху, долго ходил по двору. Опять он заколебался. Член ЦК! Ведь вот Малиновский -- член большевистского ЦК -- и депутат Государственной Думы. Ну, пусть Малиновского особо любит Ленин. Но ведь это же при царе! А после революции сегодняшний член ЦК -- верный министр. Правда, никакой революции теперь уже не жди, не при нашей жизни. Но даже и без революции член ЦК -- это какая-то власть. А что он выслужит на тайной полицейской службе? Не член ЦК, а мелкий шпик. Нет, надо с жандармерией расставаться. Судьба Азефа как призрак-великан качалась над каждым днЈм его, над каждой его ночью. Утром они пошли на станцию и поехали в Петербург. Там схватили их. Молодому неопытному Орджоникидзе дали три года шлиссельбургской крепости и ещЈ потом ссылку добавочно. Сталину, как повелось, дали только ссылку, три года. Правда, далековато -- Нарымский край, это как предупреждение. Но пути сообщения в Российской империи были налажены неплохо, и в конце лета Сталин благополучно вернулся в Петербург. Теперь он перенЈс нажим на партийную работу. Ездил к Ленину в Краков (это не было трудно и ссыльному). Там какая типография, там маЈвка, там листовка -- и на Калашниковской бирже, на вечеринке, завалили его (Малиновский, но это узналось потом гораздо). Рассердилась Охранка -- и загнали его теперь в настоящую ссылку -- под Полярный Круг, в станок Курейка. И срок ему дали -- умела царская власть лепить безжалостные сроки! -- четыре года, страшно сказать. И опять заколебался Сталин: ради чего, ради кого отказался он от умеренной благополучной жизни, от покровительства власти, дал заслать себя в эту чЈртову дыру? "Член ЦК" -- словечко для дурака. Ото всех партий тут было несколько сотен ссыльных, но оглядел их Сталин и ужаснулся: что за гнусная порода эти профессиональные революционеры -- вспышкопускатели, хрипуны, несамостоятельные, несостоятельные. Даже не Полярный Круг был страшен кавказцу Сталину, а -- оказаться в компании этих легковесных, неустойчивых, безответственных, неположительных людей. И чтобы сразу себя от них от- {127} делить, отсоединить -- да среди медведей ему было бы легче! -- он женился на челдонке, телом с мамонта, а голосом пискливым, -- да уж лучше еЈ "хи-хи-хи" и кухня на зловонном жире, чем ходить на те сходки, диспуты, передряги и товарищеские суды. Сталин дал им понять, что они -- чужие люди, отрубил себя от них ото всех и от революции тоже. Хватит! Не поздно честную жизнь начать и в тридцать пять лет, когда-то ж надо кончать по ветру носиться, карманы как паруса. (Он себя самого презирал, что столько лет возился с этими щелкопЈрами.) Так он жил, совсем отдельно, не касался ни большевиков, ни анархистов, пошли они все дальше. Теперь он не собирался бежать, он собирался честно отбывать ссылку до конца. Да и война началась, и только здесь, в ссылке, он мог сохранить жизнь. Он сидел со своей челдонкой, затаясь; родился у них сын. А война никак не кончалась. Хоть ногтями, хоть зубами натягивай себе лишний годик ссылки -- даже сроков настоящих не умел давать этот немощный царь! Нет, не кончалась война! И из полицейского ведомства, с которым он так сжился, карточку его и душу его передали воинскому начальнику, а тот, ничего не смысля ни в социал-демократах, ни в членах ЦК, призвал Иосифа Джугашвили, 1879 года рождения, ранее воинской повинности не отбывавшего, -- в русскую императорскую армию рядовым. Так будущий великий маршал начал свою военную карьеру. Три службы он уже перепробовал, должна была начаться четвЈртая. Санным сонным полозом его повезли по Енисею до Красноярска, оттуда в казармы в Ачинск. Ему шЈл тридцать восьмой год, а был он -- ничто, солдат-грузин, съЈженный в шинельке от сибирских морозов и везомый пушечным мясом на фронт. И вся великая жизнь его должна была оборваться под каким-нибудь белорусским хутором или еврейским местечком. Но ещЈ он не научился скатывать шинельной скатки и заряжать винтовку (ни комиссаром, ни маршалом потом тоже не знал, и спросить было неудобно), как пришли из Петрограда телеграфные ленты, от которых незнакомые люди обнимались на улицах и кричали в морозном дыхании: "Христос воскресе!" Царь -- отрЈкся! Империи - {128} больше не было! Как? Откуда? И надеяться забыли, и рассчитывать забросили. Верно учили Иосифа в детстве: "неисповедимы пути Твои, Господи!" Не запомнить, когда так единодушно веселилось русское общество, все партийные оттенки. Но чтобы возликовал Сталин, нужна была ещЈ одна телеграмма, без неЈ призрак Азефа, как повешенный, всЈ раскачивался над головой. И пришла через день та депеша: Охранное отделение сожжено и разгромлено, все документы уничтожены! Знали революционеры, что надо было сжигать побыстрей. Там, наверно, как понял Сталин, было немало таких, немало таких, как он... (Охранка сгорела, но ещЈ целую жизнь Сталин косился и оглядывался. Своими руками перелистал он десятки тысяч архивных листов и бросал в огонь целые папки, не просматривая. И всЈ-таки пропустил, едва не открылось в тридцать седьмом. И каждого однопартийца, отдаваемого потом под суд, непременно обвинял Сталин в осведомительстве: он узнал, как легко пасть, и трудно было вообразить ему, чтобы другие не страховались тоже.) Февральской революции Сталин позже отказал в звании великой, но он забыл, как сам ликовал и пел, и нЈсся на крыльях из Ачинска (теперь-то он мог и дезертировать!), и делал глупости и через какое-то захолустное окошечко подал телеграмму в Швейцарию Ленину. В Петроград он приехал и сразу согласился с Каменевым: вот это оно и есть, о чЈм мы мечтали в подполье. Революция совершилась, теперь укреплять достигнутое. Пришло время положительных людей (особенно, если ты уже член ЦК). Все силы на поддержку временного правительства! Так всЈ ясно было им, пока не приехал этот авантюрист, не знающий России, лишЈнный всякого положительного равномерного опыта, и, захлЈбываясь, дЈргаясь и картавя, не полез со своими апрельскими тезисами, запутал всЈ окончательно! И таки заговорил партию, потащил еЈ на июльский переворот! Авантюра эта провалилась, как верно предсказывал Сталин, едва не погибла и вся партия. И куда же делась теперь петушиная храбрость {129} этого героя? Убежал в Разлив, спасая шкуру, а большевиков тут марали последними ругательствами. Неужели его свобода была дороже авторитета партии? Сталин откровенно это высказал им на Шестом съезде, но большинства не собрал. Вообще, семнадцатый год был неприятный год: слишком много митингов, кто красивей врЈт, того и на руках носят, Троцкий из цирка не вылезал. И откуда их налетело, краснобаев, как мухи на мЈд? В ссылках их не видели, на эксах не видели, по заграницам болтались, а тут приехали горло драть, на переднее место лезть. И обо всЈм они судят, как блохи быстрые. ЕщЈ вопрос и в жизни не возник, не поставлен -- они уже знают, как ответить! Над Сталиным они обидно смеялись, даже не скрывались. Ладно, Сталин в их споры не лез, и на трибуны не лез, он пока помалкивал. Сталин это не любил, не умел -- выбрасывать слова наперегонки, кто больше и громче. Не такой он себе представлял революцию. Революцию он представлял: занять руководящие посты и дело делать. Над ним смеялись эти остробородки, но почему наладили всЈ тяжЈлое, всЈ неблагодарное сваливать именно на Сталина? Над ним смеялись, но почему во дворце Кшесинской все животами переболели и в Петропавловку послали не кого другого, а именно Сталина, когда надо было убедить матросов отдать крепость Керенскому без боя, а самим уходить в Кронштадт опять? Потому что Гришку Зиновьева камнями бы забросали матросы. Потому что уметь надо разговаривать с русским народом. Авантюрой был и октябрьский переворот, но удался, ладно. Удался. Хорошо. За это можно Ленину пятЈрку поставить. Там что дальше будет -- неизвестно, пока -- хорошо. Наркомнац? Ладно, пусть. Составлять конституцию? Ладно. Сталин приглядывался. Удивительно, но похоже было, что революция за один год полностью удалась. Ожидать этого было нельзя -- а удалась! Этот клоун, Троцкий, ещЈ и в мировую революцию верил, Брестского мира не хотел, да и Ленин верил, ах, книжные фантазЈры! Это ослом надо быть -- верить в европейскую революцию, сколько там сами жили -- ничего не поняли, Сталин один раз проехал -- всЈ понял. Тут перекреститься надо, что своя-то удалась. И сидеть {130} тихо. Соображать. Сталин оглядывался трезвыми непредвзятыми глазами. И обдумывал. И ясно понял, что такую важную революцию эти фразЈры загубят. И только он один, Сталин, может еЈ верно направить. По чести, по совести, только он один был тут настоящий руководитель. Он беспристрастно сравнивал себя с этими кривляками, попрыгунами, и ясно видел своЈ жизненное превосходство, их непрочность, свою устойчивость. Ото всех них он отличался тем, что понимал людей. Он там их понимал, где они соединяются с землЈй, где базис, в том месте их понимал, без которого они не стоят, не устоят, а что выше, чем притворяются, чем красуются -- это надстройка, ничего не решает. Верно, у Ленина был орлиный полЈт, он мог просто удивить: за одну ночь повернул -- "земля -- крестьянам!" (а там посмотрим), в один день придумал Брестский мир (ведь не то, что русскому, даже грузину больно пол-России немцам отдать, а ему не больно!). Уж о НЭПе совсем не говори, это хитрей всего, таким манЈврам и поучиться не стыдно. Что в Ленине было выше всего, сверхзамечательно: он крепчайше держал реальную власть только в собственных руках. Менялись лозунги, менялись темы дискуссий, менялись союзники и противники, а полная власть оставалась только в собственных руках! Но не было в этом человеке -- настоящей надЈжности, предстояло ему много горя со своим хозяйством, запутаться в нЈм. Сталин верно чувствовал в Ленине хлипкость, перебросчивость, наконец плохое понимание людей, никакое не понимание. (Он по самому себе это проверил: каким хотел боком -- поворачивался, и с этого только боку Ленин его видел.) Для тЈмной рукопашной, какая есть истинная политика, этот человек не был годен. Себя ощущал Сталин устойчивей и твЈрже Ленина настолько, насколько шестьдесят шесть градусов туруханской широты крепче пятидесяти четырЈх градусов шушенской. И что испытал в жизни этот книжный теоретик? Он не прошЈл низкого звания, унижений, нищеты, прямого голода: хоть плохенький был, да помещик. Он из ссылки ни разу не уходил, такой примерный! {131} Он тюрем настоящих не видел, он и России самой не видел, он четырнадцать лет проболтался по эмиграциям. Что тот писал -- Сталин больше половины не читал, не предполагал набраться умного. (Ну, бывали у него и замечательные формулировки. Например: "Что такое диктатура? Неограниченное правительство, не сдерживаемое законами." Написал Сталин на полях: "Хорошо!") Да если бы был у Ленина настоящий трезвый ум, он бы с первых дней ближе всех приблизил Сталина, он бы сказал: "Помоги! Я политику понимаю, классы понимаю -- живых людей не понимаю!" А он не придумал лучше, как заслать Сталина каким-то уполномоченным по хлебу, куда-то в угол России. Самый нужный был ему в Москве человек -- Сталин, а он его в Царицын послал... И на всю Гражданскую Ленин устроился сидеть в Кремле, он себя берЈг. А Сталину досталось три года кочевать, по всей стране гонять, когда трястись верхом, когда в тачанке, и мЈрзнуть, и у костра греться. Ну, правда, Сталин любил себя в эти годы: как бы молодой генерал без звания, весь подтянутый, стройный; фуражка кожаная со звЈздочкой; шинель офицерская двубортная, мягкая, с кавалерийским разрезом -- и не застЈгнута; сапожки хромовые, сшитые по ноге; лицо умное, молодое, чисто-побритое, и только усы литые, ни одна женщина не устоит (да и своя жена третья -- красавица). Конечно, сабли он в руки не брал и под пули не лез, он дороже был для Революции, он не мужик БудЈнный. А приедешь в новое место -- в Царицын, в Пермь, в Петроград, -- помолчишь, вопросы задашь, усы поправишь. На одном списке напишешь "расстрелять", на другом списке напишешь "расстрелять" -- очень тогда люди тебя уважать начинают. Да и правду говоря, показал он себя как великий военный, как создатель победы. Вся эта шайка, которая наверх лезла, Ленина обступала, за власть боролась, все они очень умными себя представляли, и очень тонкими, и очень сложными. Именно сложностью своей они бахвалились. Где было дважды два четыре, они всем хором галдели, что ещЈ одна десятая и две сотых. Но хуже всех, но гаже всех был -- Троцкий. Просто такого мерзкого человека за всю жизнь Сталин не {132} встречал. С таким бешеным самомнением, с такими претензиями на красноречие, а никогда честно не спорил, не бывало у него "да" -- так "да", "нет" -- так "нет", обязательно: и так -- и так, ни так -- ни так! Мира не заключать, войны не вести -- какой разумный человек может это понять? А заносчивость? Как сам царь, в салон-вагоне мотался. Да куда же ты в главковерхи лезешь, если у тебя нет стратегической жилки? До того жЈг и пЈк этот Троцкий, что в борьбе с ним на первых порах Сталин сорвался, изменил главному правилу всякой политики: вообще не показывать, что ты ему враг, вообще не обнаруживать раздражения. Сталин же открыто ему не подчинялся, и в письмах ругал, и устно, и жаловался Ленину, не пропускал случая. И как только он узнавал мнение, решение Троцкого по любому вопросу -- сейчас же выдвигал, почему должно быть совсем наоборот. Но так нельзя победить. И Троцкий вышибал его как городошной палкой под ноги: выгнал его из Царицына, выгнал с Украины. А однажды получил Сталин суровый урок, что не все средства в борьбе хороши, что есть запретные приЈмы: вместе с Зиновьевым они пожаловались в Политбюро на самоуправные расстрелы Троцкого. И тогда Ленин взял несколько чистых бланков, по низам расписался "одобряю и впредь!" -- и тут же при них Троцкому передал для заполнения. Наука! Стыдно! На что жаловался?! Нельзя даже в самой напряжЈнной борьбе апеллировать к благодушию. Прав был Ленин, и в виде исключения также и Троцкий прав: если без суда не расстреливать -- вообще ничего невозможно сделать в истории. Все мы -- люди, и чувства толкают нас впереди разума. От каждого человека запах идЈт, и по запаху ты ещЈ раньше головы действуешь. Конечно, ошибся Сталин, что открылся против Троцкого раньше времени (больше никогда так не ошибался). Но те же чувства повели его самым правильным способом на Ленина. Если головой рассуждать -- надо было угождать Ленину, говорить "ах, как правильно! я тоже -- за!" Однако, безошибочным сердцем Сталин нашЈл совсем другой путь: грубить ему как можно резче, упираться ишаком -- мол, необразованный, неотЈсанный, диковатый чело- {133} век, хотите принимайте, хотите нет. Он не то, что грубил -- он хамил ему ("ещЈ могу быть на фронте две недели, потом давайте отдых" -- кому это Ленин мог простить?), но именно такой -- неломаемый, неуступчивый, завоевал уважение Ленина. Ленин почувствовал, что этот чудесный грузин -- сильная фигура, такие люди очень нужны, а дальше -- больше будут нужны. Ленин шибко слушал Троцкого, но и к Сталину прислушивался. Потеснит Сталина -- потеснит и Троцкого. Тот за Царицын виноват, а тот -- за Астрахань. "Вы научитесь сотрудничать" -- уговаривал их, но принимал и так, что они не ладят. Прибежал Троцкий жаловаться, что по всей республике сухой закон, а Сталин распивает царский погреб в Кремле, что если на фронте узнают... -- отшутился Сталин, рассмеялся Ленин, отвернул бородЈнку Троцкий, ушЈл ни с чем. Сняли Сталина с Украины -- так дали второй наркомат, РКИ. Это был март 1919 года. Сталину шЈл сороковой год. У кого другого была б РКИ задрипанная инспекция, но у Сталина она поднялась в главнейший наркомат! (Ленин так и хотел. Он знал сталинскую твЈрдость, неуклонность, неподкупность.) Именно Сталину поручил Ленин следить за справедливостью в Республике, за чистотой партийных работников, до самых крупных. По роду работы, если еЈ правильно понять, если отдать ей душу и не щадить своего здоровья, должен был теперь Сталин тайно (но вполне законно) собирать уличающие материалы на всех ответственных работников, посылать контролЈров и собирать донесения, а потом руководить чистками. А для этого надо было создать аппарат, подобрать по всей стране таких же самоотверженных, таких же неуклонных, подобных себе, готовых скрытно трудиться, без явной награды. Кропотливая работа, терпеливая работа, долгая работа, но Сталин готов был на неЈ. Правильно говорят, что сорок лет -- наша зрелость. Только тут понимаешь окончательно, как надо жить, как себя вести. Только тут Сталин ощутил свою главную силу: силу невысказанного решения. Внутри ты уже решение принял, но чьей головы оно касается -- тому прежде времени знать его не надо. (Когда голова его покатится -- тогда пусть узнает.) Вторая сила: чужим словам никог- {134} да не верить, своим -- значенья не придавать. Говорить надо не то, что будешь делать (ты ещЈ и сам, может, не знаешь, там видно будет, что), а то, что твоего собеседника сейчас успокаивает. Третья сила: если тебе кто изменил -- тому не прощать, если кого зубами схватил -- того не выпускать, уж этого ни за что не выпускать, хотя бы солнце пошло назад и небесные явления разные. И четвЈртая сила: не на теории голову направлять, это ещЈ никому не помогало (теорию потом какую-нибудь скажешь), а постоянно соображать: с кем тебе сейчас по пути и до какого столба. Так постепенно выправилось и положение с Троцким -- сперва поддержкой Зиновьева, потом и Каменева. (Душевные создались отношения с ними обоими.) Уяснил себе Сталин, что с Троцким он зря волновался: такого человека, как Троцкий, никогда не надо в яму толкать, он сам попрыгает и свалится. Сталин знал своЈ, он тихо работал: медленно подбирал кадры, проверял людей, запоминал каждого, кто будет надЈжный, ждал случая их поднять, передвинуть. Подошло время -- и, точно! свалился Троцкий сам на профсоюзной дискуссии -- набелибердил, наегозил, Ленина разозлил -- партию не уважает! -- а у Сталина как раз готово, кем людей Троцкого заменять: Крестинского -- Зиновьевым, Преображенского -- Молотовым, Серебрякова -- Ярославским. Подтянулись в ЦК и Ворошилов, и Орджоникидзе, все свои. И знаменитый главнокомандующий зашатался на журавлиных своих ножках. И понял Ленин, что только Сталин один за единство партии как скала, а для себя ничего не хочет, не просит. Простодушный симпатичный грузин, этим и трогал он всех ведущих, что не лез на трибуну, не рвался к популярности, к публичности, как они все, не хвастался знанием Маркса, не цитировал звонко, а скромно работал, аппарат подбирал -- уединЈнный товарищ, очень твЈрдый, очень честный, самоотверженный, старательный, немножко правда невоспитанный, грубоватый, немножко недалЈкий. И когда стал Ильич болеть -- избрали Сталина генеральным секретарЈм, как когда-то Мишу Романова на царство, потому что никто его не боялся. Это был май 1922 года. И другой бы на том успокоился, сидел бы -- радовался. Но только не Сталин. Дру- {135} гой бы "Капитал" читал, выписки делал. А Сталин только ноздрями потянул и понял: время -- крайнее, завоевания революции в опасности, ни минуты терять нельзя: Ленин власти не удержит и сам еЈ в надЈжные руки не передаст. Здоровье Ленина пошатнулось, и может быть это к лучшему. Если он задержится у руководства -- ни за что ручаться нельзя, ничего нет надЈжного: раздЈрганный, вспыльчивый, а теперь ещЈ больной, он всЈ больше нервировал, просто мешал работать. Всем мешал работать! Он мог ни за что человека обругать, осадить, снять с выборного поста. Первая идея была -- отослать Ленина например на Кавказ, лечиться, там воздух хороший, места глухие, телефона с Москвой нет, телеграммы идут долго, там его нервы успокоятся без государственной работы. А приставить к нему для наблюдения за здоровьем -- проверенного товарища, экспроприатора бывшего, налЈтчика Камо. И соглашался Ленин, уже с Тифлисом переговоры вели, но как-то затянулось. А тут Камо автомобилем раздавили (много болтал об эксах). Тогда, беспокоясь за жизнь вождя, Сталин через Наркомздрав и через профессоров-хирургов поднял вопрос: ведь пуля невынутая -- она отравляет организм, надо ещЈ одну операцию делать, вынимать. И убедил врачей. И все повторяли, что надо, и Ленин согласился -- но опять затянулось. И всего-навсего уехал в Горки. "По отношению к Ленину нужна твЈрдость!" -- написал Сталин Каменеву. И Каменев с Зиновьевым, его лучшие в то время друзья, полностью соглашались. ТвЈрдость в лечении, твЈрдость в режиме, твЈрдость в отстранении от дел -- в интересах его же драгоценной жизни. И в отстранении от Троцкого. И Крупскую тоже обуздать, она рядовой партийный товарищ. "Ответственным за здоровье товарища Ленина" назначился Сталин и не считал это для себя чЈрной работой: заняться непосредственно лечащими врачами и даже медсестрами, указывать им, какой именно режим полезней всего для Ленина: ему полезней всего -- запрещать и запрещать, даже если поволнуется. То же и в политических вопросах. Не нравится ему законопроект насчЈт Красной армии -- провести, не нравится насчЈт ВЦИКа -- провести, и не {136} уступать ни за что, ведь он больной, он не может знать, как лучше. Если что настаивает проводить скорей -- наоборот медленней проводить, отложить. И может быть даже грубо, очень грубо ему ответить -- так это у генсека от прямоты, свой характер не переломаешь. Однако, несмотря на все усилия Сталина, Ленин плохо выздоравливал, болезнь его затянулась до осени, а тут ещЈ спор обострился насчЈт ЦИКа-ВЦИКа, и не надолго сумел дорогой Ильич подняться на ноги. Только и встал для того, чтобы в декабре 22-го года восстановить сердечный союз с Троцким -- против Сталина, конечно. Так для этого и вставать не надо было, лучше опять лечь. Теперь ещЈ строже врачебный догляд, не читать, не писать, о делах не знать, кушай манную кашку. Придумал дорогой Ильич тайком от генсека написать политическое завещание -- опять против Сталина. По пять минут в день диктовал, больше ему не разрешали (Сталин не разрешил). Но генеральный секретарь смеялся в усы: стенографистка тук-тук-тук каблучками, и приносила ему обязательную копию. Тут пришлось ещЈ Крупскую одЈрнуть, как она заслужила, -- закипятился дорогой Ильич -- и третий удар! Так не помогли все усилия спасти его жизнь. Он в удачное время умер: как раз Троцкий был на Кавказе, и Сталин туда неправильный день похорон сообщил, потому что незачем тому приезжать: клятву верности гораздо приличнее, очень важно, произнести генеральному секретарю. Но от Ленина осталось завещание. От него у товарищей мог создаться разнобой, непонимание, даже хотели Сталина снимать с генсека. Тогда ещЈ тесней подружился Сталин с Зиновьевым, он ему так доказывал, что очевидно тот будет теперь вождь партии, и пусть на XIII съезде делает отчЈт от ЦК, как будущий вождь, а Сталин будет скромный генсек, ему ничего не нужно. И Зиновьев покрасовался на трибуне, сделал доклад (только и всего доклад, куда ж его и кем выбирать, такого нет поста -- "вождь партии"), а за тот доклад уговорил ЦК -- завещания на съезде даже не читать, Сталина не снимать, он уже исправился. Все они в Политбюро были тогда очень дружны, и все против Троцкого. И хорошо опровергали его предло- {137} жения и снимали с постов его сторонников. И другой бы генсек на том успокоился. Но неутомимый неусыпный Сталин знал, что далеко ещЈ до покоя. Хорошо ли было Каменеву оставаться вместо Ленина предсовнаркома? (ЕщЈ когда вместе с Каменевым посещали больного Ленина, Сталин отчитывался в "Правде", что он ходил без Каменева, один. На всякий случай. Он предвидел, что Каменев тоже не вечен.) Не лучше ли -- Рыкова? И сам Каменев согласился, и Зиновьев тоже, вот так дружно жили! Но скоро большой удар пришЈлся по их дружбе: обнаружилось, что Зиновьев-Каменев -- лицемеры, двурушники, что они только к власти стремятся, а ленинскими идеями не дорожат. Пришлось их поджать. Они стали "новая оппозиция" (и болтушка Крупская полезла туда же), а Троцкий битый-битый пока присмирел. Это очень удобное создалось положение. Тут кстати большая сердечная дружба наступила у Сталина с милым Бухарчиком, первым теоретиком партии. Бухарчик и выступал, Бухарчик базу подводил и обоснования (те дают -- "наступление на кулака!", а мы с Бухариным даЈм -- "смычка города с деревней!"). Сам Сталин нисколько не претендовал на известность, ни на руководство, он только следил за голосованием и кто на каком посту. Уже многие правильные товарищи были на нужных постах и правильно голосовали. Сняли Зиновьева с Коминтерна, отобрали у них Ленинград. И кажется бы им смириться, так нет: они теперь с Троцким объединились, спохватился и тот кривляка в последний раз, дал лозунг: "индустриализация". А мы с Бухарчиком даЈм -- единство партии! Во имя единства все должны подчиниться! Сослали Троцкого, заткнули Зиновьева с Каменевым. Тут ещЈ очень помог ленинский набор: теперь большинство партии составляли люди, не заражЈнные интеллигентщиной, не заражЈнные прежними склоками подполья и эмиграции, люди, для которых уже ничего не значила прежняя высота партийных лидеров, а только их сегодняшнее лицо. Из партийных низов поднимались здоровые люди, преданные люди, занимали важные посты. Сталин никогда не сомневался, что он таких найдЈт, и так они {138} спасут завоевания революции. Но какая роковая неожиданность: Бухарин, Томский и Рыков оказались тоже лицемеры, они не были за единство партии! И Бухарин оказался -- первый путаник, а не теоретик. И его хитрый лозунг "смычка города с деревней" скрывал в себе реставраторский смысл, сдачу перед кулаком и срыв индустриализации!.. Так вот они где нашлись, наконец, правильные лозунги, только Сталин сумел их сформулировать: наступление на кулака и форсированная индустриализация! И -- единство партии, конечно! И эту гнусную компанию "правых" тоже отмели от руководства. Хвастался как-то Бухарин, что некий мудрец вывел: "низшие умы более способны в управлении". Дал ты маху, Николай Иваныч, вместе со своим мудрецом: не низшие -- здравые. Здравые умы. А какие вы были умы -- это вы на процессах показали. Сталин сидел на галлерее в закрытой комнате, через сеточку смотрел на них, посмеивался: что за краснобаи были когда-то! что за сила когда-то казалась! и до чего дошли? размокли как. Именно знание человеческой природы, именно трезвость всегда помогали Сталину. Понимал он тех людей, которых видел глазами. Но и тех понимал, которых не видел глазами. Когда трудности были в 31-м-32-м, нечего было в стране ни надеть, ни поесть -- казалось, только придите и толкните снаружи, упадЈм. И партия дала команду -- бить набат, опасность интервенции! Но никогда Сталин сам ни на мизинец не верил: потому что тех, западных, болтунов он тоже заранее представлял. Не посчитать, сколько сил, сколько здоровья, сколько выдержки пошло, чтоб очистить от врагов партию, страну и очистить ленинизм -- это безошибочное учение, которому Сталин никогда не изменял: он точно делал, что Ленин наметил, только мягче немножко и без суеты. Столько усилий! -- а всЈ равно никогда не было покойно, никогда не было так, чтоб никто не мешал. То наскакивал этот кривогубый сосунок Тухачевский, что будто из-за Сталина он Варшаву не взял. То с Фрунзе не очень чисто получилось, проморгал цензор, то в дрянной повестушке представили Сталина на горе стоячим мертвецом, {139} и тоже прохлопали, идиоты. То Украина хлеб гноила, Кубань стреляла из обрезов, даже Иванове бастовало. Но ни разу Сталин не вышел из себя, после ошибки с Троцким -- никогда больше ни разу. Он знал, что медленно мелят жернова истории, но -- крутятся. И без всякой парадной шумихи все недоброжелатели, все завистники уйдут, умрут, будут растЈрты в навоз. (Как ни обидели Сталина те писатели -- он им не мстил, за это не мстил, это было бы не поучительно. Он другого случая дожидался, случай всегда придЈт.) И правда: кто в гражданскую войну хоть батальоном командовал, хоть ротой в частях, не верных Сталину, -- все куда-то уходили, исчезали. И делегаты Двенадцатого, и Тринадцатого, и Четырнадцатого, и Пятнадцатого, и Шестнадцатого, и Семнадцатого съездов как просто бы по спискам -- уходили туда, откуда не проголосуешь, не выступишь. И дважды чистили смутьянский Ленинград, опасное место. И даже друзьями, как Серго, приходилось жертвовать. И даже старательных помощников, как Ягода, как Ежов, приходилось потом убирать. Наконец, и до Троцкого дотянулись, раскроили череп. Не стало главного врага на земле и, кажется, заслужена была передышка? Но отравила еЈ Финляндия. За это срамотное топтание на перешейке просто стыдно было перед Гитлером -- тот по Франции с тросточкой прогулялся! Ах, несмываемое пятно на гении полководца! Этих финнов, насквозь буржуазную враждебную нацию, эшелонами отправлять бы в Кара-Кумы до маленьких детей, сам бы у телефона сидел, сводки записывал: сколько уже расстреляли-закопали, сколько ещЈ осталось. А беды сыпались и сыпались просто навалом. Обманул Гитлер, напал, такой хороший союз развалили по недоумию! И губы перед микрофоном дрогнули, сорвались "братья и сестры", теперь из истории не вытравишь. А эти братья и сестры бежали как бараны, и никто не хотел постоять насмерть, хотя им ясно было приказано стоять насмерть. Почему ж -- не стояли? почему -- не сразу стояли?!.. Обидно. И потом этот отъезд в Куйбышев, в пустые бомбоубежища... Какие положения осваивал, никогда не сгибался, единственный раз поддался панике -- и зря. Хо- {140} дил по комнатам -- неделю звонил: уже сдали Москву? уже сдали? -- нет, не сдали!! Поверить нельзя было, что остановят -- остановили! Молодцы, конечно. Молодцы. Но многих пришлось убрать: это будет не победа -- если пронесЈтся слух, что Главнокомандующий временно уезжал. (Из-за этого пришлось седьмого ноября небольшой парад зафотографировать.) А берлинское радио полоскало грязные простыни об убийстве Ленина, Фрунзе, Дзержинского, Куйбышева, Горького -- городи выше! Старый враг, жирный Черчилль, свинья для чохохбиля, прилетал позлорадствовать, выкурить в Кремле пару сигар. Изменили украинцы (была такая мечта в 44-м: выселить всю Украину в Сибирь, да некем заменить, много слишком); изменили литовцы, эстонцы, татары, казаки, калмыки, чечены, ингуши, латыши -- даже опора революции латыши! И даже родные грузины, обережЈнные от мобилизаций -- и те как бы не ждали Гитлера! И верны своему Отцу остались только: русские да евреи. Так даже национальный вопрос посмеялся над ним в те тяжЈлые годы... Но, слава Богу, миновали и эти несчастья. Многое Сталин исправил тем, как переиграл Черчилля и Рузвельта-святошу. От самых 20-х годов не имел Сталин такого успеха, как с этими двумя растяпами. Когда на письма им отвечал или в Ялте в комнату к себе уходил -- просто смеялся над ними. Государственные люди, какими же умными они себя считают, а -- глупее младенцев. ВсЈ спрашивают: а как будем после войны, а как? Да вы самолЈты шлите, консервы шлите, а там посмотрим -- как. Им слово бросишь, ну первое проходное, они уже радуются, уже на бумажку записывают. Сделаешь вид -- от любви размягчился, они уже -- вдвое мягкие. Получил от них ни за так, ни за понюшку: Польшу, Саксонию, Тюрингию, власовцев, красновцев, Курильские острова, Сахалин, Порт-Артур, пол-Кореи, и запутал их на Дунае и на Балканах. Лидеры "сельских хозяев" побеждали на выборах и тут же садились в тюрьму. И быстро свернули Миколайчика, отказало сердце Бенеша, Масарика, кардинал Миндсенти сознался в злодеяниях, Димитров в сердечной клинике Кремля отрЈкся от вздорной Балканской {141} Федерации. И посажены были в лагеря все советские, вернувшиеся из европейской жизни. И -- туда же на вторые десять лет все отсидевшие только по разу. Ну, кажется всЈ начинало окончательно налаживаться! И вот когда даже в шелесте тайги не расслышать было о каком-нибудь другом варианте социализма -- выполз чЈрный дракон Тито и загородил все перспективы. Как сказочный богатырь, Сталин изнемогал отсекать всЈ новые и новые вырастающие головы гидры!.. Да как же можно было ошибиться в этой скорпионовой душе?! -- ему! знатоку человеческих душ! Ведь в 36-м году уже за глотку держали -- и отпустили!.. Ай-я-я-я-яй! Сталин со стоном спустил ноги с оттоманки и взялся за голову, уже с плешиной. Ничем не поправимая досада саднила его. Горы валял -- а на вонючем бугорке споткнулся. Иосиф споткнулся на Иосифе... Ничуть не мешал Сталину доживающий где-то Керенский. Пусть бы из гроба вернулся и Николай Второй или Колчак -- против всех них Сталин не имел личного зла: открытые враги, они не изворачивались предлагать какой-то свой, новый, лучший социализм. Лучший социализм! Иначе, чем у Сталина! Сопляк! Социализм без Сталина -- это же готовый фашизм! Не в том, что у Тито что-нибудь получится -- выйти у него ничего не может. Как старый коновал, перепоровший множество этих животов, отсекший несчЈтно этих конечностей в курных избах, при дорогах, смотрит на беленькую практикантку-медичку, -- так смотрел Сталин на Тито. Но Тито всколыхнул давно забытые побрякушки для дурачков: "рабочий контроль", "земля -- крестьянам", все эти мыльные пузыри первых лет революции. Уже три раза сменено собрание сочинений Ленина, дважды -- Основоположников. Давно заснули все, кто спорил, кто упоминался в старых примечаниях, -- все, кто думал иначе строить социализм. И теперь, когда {142} ясно, что другого пути нет, и не только социализм, но даже коммунизм давно был бы построен, если б не зазнавшиеся вельможи; не лживые рапорта; не бездушные бюрократы; не равнодушие к общественному делу; не слабость организационно-разъяснительной работы в массах; не самотЈк в партийном просвещении; не замедленные темпы строительства; нэ простои, нэ прогулы на производстве, нэ выпуск нэдоброкачественной продукции, нэ плохое планирование, нэ безразличие к внедрению новой техники, нэ бездеятельность научно-исследовательских институтов, нэ плохая подготовка молодых специалистов, нэ уклонение молодЈжи от посылки в глушь, нэ саботаж заключЈнных, нэ потери зерна на поле, нэ растраты бухгалтеров, нэ хищения на базах, нэ жульничество завхозов и завмагов, нэ рвачество шоферов, нэ' самоуспокоенность местных властей! нэ' либерализм и взятки в милиции! нэ' злоупотребление жилищным фондом! нэ' нахальные спекулянты! нэ' жадные домохозяйки! нэ' испорченные дети! нэ' трамвайные болтуны! нэ' критиканство в литературе! нэ' вывихи в кинематографии! -- когда всем уже ясно, что ка'мунизм на'-вернойдороге и-нэ'далЈк а'т-завершения, -- высовывается этот кретин Тито са'-своим талмудистом Карделем и заявляет, шьто'-камунизм надо строить нэ' так!!! Тут Сталин заметил, что он говорит вслух, рубит рукой, что сердце его ожесточЈнно бьЈтся, застлало глаза, во все члены вступило неприятное желание подЈргиваться. Он перевЈл дух. Разгладил рукой лицо, усы. ЕщЈ перевЈл. Нельзя же поддаваться. Да, Абакумова надо принять. И хотел уже встать, но проясненными глазами увидел на телефонной тумбочке черно-красную книжечку дешЈвого массового издания. И с удовольствием потянулся за ней, подмостил подушек, на несколько минут полуприлЈг опять. Это был сигнальный экземпляр из подготовленного на десяти европейских языках многомиллионного издания "Тито -- главарь предателей" Рено де-Жувенеля (удачно, что автор -- как бы посторонний в споре, объ- {143} ективный француз, да ещЈ с дворянской частицей). Сталин уже прочЈл эту книгу подробно несколько дней назад (да и при написании еЈ давал советы), но, как со всякой приятной книгой, с ней не хотелось расстаться. Скольким миллионам людей она откроет глаза на этого тщеславного, самолюбивого, жестокого, трусливого, гадкого, лицемерного, подлого тирана! гнусного предателя! безнадЈжного тупицу! Ведь даже коммунисты на Западе растерялись, тычутся в два угла, не знают, кому верить. Старого дурака Андре Марти -- и того за защиту Тито придЈтся выгнать из компартии. Он перелистал книжку. Вот! Пусть не венчают Тито героем: дважды по трусости он хотел сдаться немцам, но начальник штаба Арсо Иованович заставил его остаться главнокомандующим! Благородный Арсо! Убит. А Петричевич? "Убит только за то, что любил Сталина." Благородный Петричевич! Лучших людей всегда кто-нибудь убивает, а худших достаЈтся приканчивать Сталину. ВсЈ здесь есть, всЈ -- и как Тито, наверно, был английский шпион, и как кичился кальсонами с королевской короной, и как он физически безобразен, похож на Геринга, и пальцы все в бриллиантовых перстнях, увешан орденами и медалями (что за жалкое чванство в человеке, не одарЈнном полководческим гением!). Объективная, принципиальная книга. Нет ли ещЈ у Тито половой неполноценности? Об этом тоже надо бы написать. "Югославская компартия во власти убийц и шпионов." "Тито потому только мог заняться руководством, что за него поручились Бела Кун и Трайчо Костов." Костов!! -- укололо Сталина. Бешенство бросилось ему в голову, он сильно ударил сапогом -- в морду Трайчо, в окровавленную морду! -- и серые веки Сталина вздрогнули от удовлетворЈнного чувства справедливости. Проклятый Костов! Грязный мерзавец! У-у-удивительно, как задним числом становятся понятны козни этих негодяев! Они все были троцкисты -- но как маскировались! Куна хоть расшлЈпали в тридцать седьмом, а Костов ещЈ десять дней назад поносил социалистический суд. Сколько удачных процессов Сталин провЈл, каких врагов заставил топтать самих себя -- и та- {144} кой срыв в процессе Костова! Позор на весь мир! Какая подлая изворотливость! Обмануть опытное следствие, ползать в ногах -- а на публичном заседании ото всего отказаться! При иностранных корреспондентах! Где же порядочность? где же партийная совесть? где же пролетарская солидарность? -- жаловаться империалистам? Ну хорошо, ты не виноват, -- но умри так, чтобы была польза коммунизму! Сталин отшвырнул книжку. Нет, нельзя было лежать! Звала борьба. Он встал. Выпрямился, не допряма. Отпер (и запер за собой) другую дверь, не ту, в которую стучался ПоскрЈбышев. За нею, чуть шаркая мягкими сапогами, пошЈл низким узким кривым коридором, тоже без окон, миновал люк потайного хода на подземную автодорогу, остановился у смотровых зеркал, откуда можно было видеть приЈмную. Посмотрел. Абакумов был уже там. С большим блокнотом в руках сидел напряжЈнно, ждал, когда позовут. ВсЈ более твердо, не шаркая, Сталин прошЈл в спальню, такую же невысокую, непросторную, без окон, с нагнетаемым воздухом. Под сплошной дубовой обкладкой стен спальни шли бронированные плиты и только потом камень. Маленьким ключиком, носимым у пояса, Сталин отпер замочек на металлической крышке графина, налил стакан своей любимой бодрящей настойки, выпил, а графин снова запер. ПодошЈл к зеркалу. Ясно, неподкупно-строго смотрели глаза, которых не выдерживали западные премьер-министры. Вид был суровый, простой, солдатский. Он позвонил ординарцу-грузину -- одевать себя. Даже к приближЈнному он выходил как перед историей. Его железная воля... Его непреклонная воля... Быть постоянно, быть постоянно -- горным орлом. {145} --------

21

Его не то что за глаза, его и про себя-то почти не осмеливались звать Сашкой, а только Александром Николаевичем. "Звонил ПоскрЈбышев" значило: звонил Сам. "Распорядился ПоскрЈбышев" значило: распорядился Сам. ПоскрЈбышев держался начальником личного секретариата Сталина уже больше пятнадцати лет. Это было очень долго, и кто не знал его ближе, мог удивляться, как ещЈ цела его голова. А секрет был прост: он был по душе денщик, и именно тем укреплялся в должности. Даже когда его делали генерал-лейтенантом, членом ЦК и начальником спецотдела по слежке за членами ЦК, -- он перед Хозяином ничуть не считал себя выше ничтожества. Тщеславно хихикая, он чокался с ним в тосте за свою родную деревню Сопляки. Никогда не обманывающими ноздрями Сталин не ощущал в ПоскрЈбышеве ни сомнения, ни противоборства. Его фамилия оправдывалась: выпекая его, ему как бы не наскребли в достатке всех качеств ума и характера. Но оборачиваясь к младшим, этот плешивый царедворец простоватого вида приобретал огромную значительность. Нижестоящим он еле-еле выдавал голоса по телефону -- надо было в трубку головой влезть, чтобы расслышать. Пошутить с ним о пустяках иногда может быть и можно было, но спросить его, как там сегодня -- не пошевеливался язык. Сегодня ПоскрЈбышев сказал Абакумову: -- Иосиф Виссарионович работает. Может быть и не примет. Велел ждать. Отобрал портфель (идя к Самому, его полагалось сдавать), ввЈл в приЈмную и ушЈл. Так Абакумов и не решился спросить, о чЈм больше всего хотел: о сегодняшнем настроении Хозяина. С тяжело колотящимся сердцем он остался в приЈмной один. Этот рослый мощный решительный человек, идя сюда, всякий раз замирал от страха ничуть не меньше, чем в разгар арестов граждане по ночам, слушая шаги на лест- {146} нице. От страха уши его сперва леденели, а потом отпускали, наливались огнЈм -- и всякий раз Абакумов ещЈ того боялся, что постоянно горящие уши вызовут подозрение Хозяина. Сталин был подозрителен на каждую мелочь. Он не любил, например, чтобы при нЈм лазили во внутренние карманы. Поэтому Абакумов перекладывал обе авторучки, приготовленные для записи, из внутреннего кармана в наружный грудной. ВсЈ руководство Госбезопасностью изо дня в день шло через Берию, оттуда Абакумов получал большую часть указаний. Но раз в месяц Единодержец сам хотел как живую личность ощутить того, кому доверял охрану передового в мире порядка. Эти приЈмы, по часу, были тяжЈлой расплатой за всю власть, за всЈ могущество Абакумова. Он жил и наслаждался только от приЈма до приЈма. Наступал срок -- всЈ замирало в нЈм, уши леденели, он сдавал портфель, не зная, получит ли его обратно, наклонял перед кабинетом свою бычью голову, не зная, разогнЈт ли шею через час. Сталин страшен был тем, что ошибка с ним была та единственная в жизни ошибка со взрывателем, которую исправить нельзя. Сталин страшен был тем, что не выслушивал оправданий, он даже не обвинял -- только вздрагивал кончик одного уса, и там, внутри, выносился приговор, а осуждЈнный его не знал: он уходил мирно, его брали ночью и расстреливали к утру. Хуже всего, когда Сталин молчал и оставалось мучиться в догадках. Если же Сталин запускал в тебя что-нибудь тяжЈлое или острое, наступал сапогом на ногу, плевал в тебя или сдувал горячий пепел трубки тебе в лицо -- этот гнев был не окончательный, этот гнев проходил! Если же Сталин грубил и ругался, пусть самыми последними словами, Абакумов радовался: это значило, что Хозяин ещЈ надеется исправить своего министра и работать с ним дальше. Конечно, теперь-то Абакумов понимал, что в усердии своЈм заскочил слишком высоко: пониже было бы безопаснее, с дальними Сталин разговаривал добродушно, приятно. Но вырваться из ближних назад -- пути не было. {147} Оставалось -- ждать смерти. Своей. Или... непроизносимой. И так неизменно складывались дела, что, представая перед Сталиным, Абакумов всегда боялся раскрытия чего-нибудь. Уж перед тем одним ему приходилось трястись, чтобы не раскрылась история его обогащения в Германии. ... В конце войны Абакумов был начальником всесоюзного СМЕРШа, ему подчинялись контрразведки всех действующих фронтов и армий. Это было особое короткое время бесконтрольного обогащения. Чтобы верней нанести последний удар Германии, Сталин перенял у Гитлера фронтовые посылки в тыл: за честь Родины -- это хорошо, за Сталина -- ещЈ лучше, но чтобы лезть на колючие заграждения в самое обидное время -- в конце войны, не дать ли воину личную материальную заинтересованность в Победе, а именно -- право послать домой: солдату -- пять килограммов трофеев в месяц, офицеру -- десять, а генералу -- пуд? (Такое распределение было справедливо, ибо котомка солдата не должна отягощать его в походе, у генерала же всегда есть свой автомобиль.) Но в несравненно более выгодном положении находилась контрразведка СМЕРШ. До неЈ не долетали снаряды врага. ЕЈ не бомбили самолЈты противника. Она всегда жила в той прифронтовой полосе, откуда огонь уже ушЈл, но куда не пришли ещЈ ревизоры казны. ЕЈ офицеры были окутаны облаком тайны. Никто не смел проверять, что они опечатали в вагоне, что они вывезли из арестованного поместья, около чего они поставили часовых. Грузовики, поезда и самолЈты повезли богатство офицеров СМЕРШа. Лейтенанты вывозили на тысячи, полковники -- на сотни тысяч, Абакумов грЈб миллионы. Правда, он не мог вообразить таких странных обстоятельств, при которых он пал бы с поста министра или пал бы охраняемый им режим -- а золото спасло бы его, даже если б находилось в швейцарском банке. Казалось бы ясно, что никакие драгоценности не спасут обезглавленного. Однако, это было свыше его сил -- смотреть, как обогащаются подчинЈнные, а себе ничего не брать! Такой жертвы нельзя было требовать от живого челове- {148} ка! И он рассылал и рассылал всЈ новые спецкоманды на поиски. Даже от двух чемоданов мужских подтяжек он не мог отказаться. Он грабил загипнотизированно. Но этот клад Нибелунгов, не принеся Абакумову свободного богатства, стал источником постоянного страха разоблачения. Никто из знающих не посмел бы донести на всесильного министра, зато любая случайность могла всплыть и погубить его голову. Бесполезно было взято -- однако и не объявляться же теперь министерству финансов!.. ... Он приехал в половине третьего ночи, но ещЈ и в десять минут четвЈртого с большим чистым блокнотом в руках ходил по приЈмной и томился, ощущая внутреннюю слабость от боязни, а уши его между тем предательски разгорались. Больше всего он был бы сейчас рад, если б Сталин заработался и вообще не принял его сегодня: Абакумов опасался расправы за секретную телефонию. Он не знал, что теперь врать. Но тяжЈлая дверь приоткрылась -- наполовину. В раскрытую часть вышел тихо, почти на цыпочках, ПоскрЈбышев и беззвучно пригласил рукой. Абакумов пошЈл, стараясь не становиться всей грубой широкой ступнЈй. В следующую дверь, тоже полуоткрытую, он протиснулся тушей своей, не раскрывая дверь шире, придерживая еЈ за начищенную бронзовую ручку, чтоб не отошла. И на пороге сказал: -- Добрый вечер, товарищ Сталин! Разрешите? Он сплошал, не прокашлялся вовремя, и оттого голос вышел хриплый, недостаточно верноподданный. Сталин в кителе с золочЈными пуговицами, с несколькими рядами орденских колодок, но без погонов, писал за столом. Он дописал фразу, только потом поднял голову, совино-зловеще посмотрел на вошедшего. И ничего не сказал. Очень плохой признак! -- он ни слова не сказал... И писал опять. Абакумов закрыл за собой дверь, но не посмел идти дальше без пригласительного кивка или жеста. Он стоял, держа длинные руки у бЈдер, немного наклонясь вперЈд, с почтительно-приветственной улыбкой мясистых губ -- а уши его пылали. {149} Министр госбезопасности ещЈ бы не знал, ещЈ бы сам не употреблял этот простейший следовательский приЈм: встречать вошедшего недоброжелательным молчанием. Но сколько б он ни знал, а когда Сталин встречал его так -- Абакумов испытывал внутренний обрыв страха. В этом малом ночном кабинете, прижатом к земле, не было ни картин, ни украшений, оконца малы. Невысокие стены были обложены резной дубовой панелью, по одной стене проходили небольшие книжные полки. Не впридвиг к стене стоял письменный стол. ЕщЈ -- радиола в одном углу, а около неЈ -- этажерка с пластинками: Сталин любил по ночам включать свои записанные старые речи и слушать. Абакумов просительно перегнулся и ждал. Да, он весь был в руках Вождя, но отчасти -- и Вождь в его руках. Как на фронте от слишком сильного продвижения одной стороны возникает переслойка и взаимный обхват, не всегда поймЈшь, кто кого окружает, так и здесь: Сталин сам себя (и всЈ ЦК) включил в систему МГБ -- всЈ, что он надевал, ел, пил, на чЈм сидел, лежал -- всЈ доставлялось людьми МГБ, а уж охраняло только МГБ. Так что в каком-то искажЈнно-ироническом смысле Сталин сам был подчинЈнным Абакумова. Только вряд ли бы успел Абакумов эту власть проявить первый. Перегнувшись, стоял и ждал дюжий министр. А Сталин писал. Он всегда так сидел и писал, сколько ни входил Абакумов. Можно было подумать -- он никогда не спал и не уходил с этого места, а постоянно писал с той внушительностью и ответственностью, когда каждое слово, стекая с пера, сразу роняется в историю. Настольная лампа бросала свет на бумаги, верхний же свет от скрытых светильников был небольшой. Сталин не всЈ время писал, он отклонялся, то скашивался в сторону, в пол, то взглядывал недобро на Абакумова, как будто прислушиваясь к чему-то, хотя ни звука не было в комнате. Из чего рождается эта манера повелевать, эта значительность каждого мелкого движения? Разве не так же точно шевелил пальцами, двигал руками, водил бровями и взглядывал молодой Коба? Но тогда это никого не пугало, никто не извлекал из этих движений их страшного смысла. Лишь после какого-то по счЈту продырявленного {150} затылка люди стали видеть в самых небольших движениях Вождя -- намЈк, предупреждение, угрозу, приказ. И заметив это по другим, Сталин начал приглядываться к себе самому, и тоже увидел в своих жестах и взглядах этот угрожающий внутренний смысл -- и стал уже сознательно их отрабатывать, отчего они ещЈ лучше стали получаться и ещЈ вернее действовать на окружающих. Наконец Сталин очень сурово посмотрел на Абакумова и тычком трубки в воздухе указал ему, куда сегодня сесть. Абакумов радостно встрепенулся, легко прошЈл и сел -- но не на всЈ сиденье, а на переднюю только часть его. Так было ему совсем не удобно, зато легче привставать, когда понадобится. -- Ну? -- буркнул Сталин, глядя в свои бумаги. Настал момент! Теперь надо было не терять инициативы! Абакумов кашлянул и прочищенным горлом заторопился, заговорил почти восторженно. (Он себя потом проклинал за эту говорливую угодливость в кабинете Сталина, за неумеренные обещания, -- но как-то само так всегда получалось, что чем недоброжелательней встречал его Хозяин, тем несдержанней Абакумов бывал в заверениях, а это затягивало его в новые и новые обещания.) Постоянным украшением ночных докладов Абакумова, тем главным, что привлекало в них Сталина, было всегда -- раскрытие какой-то очень важной, очень разветвлЈнной враждебной группы. Без такой обезвреженной (каждой раз новой) группы Абакумов на доклады не приходил. Он и сегодня приготовил такую группку по академии имени Фрунзе и долго мог заполнять время подробностями. Но сперва принялся рассказывать об успехах (он сам не знал -- подлинных или мнимых) подготовки покушения на Тито. Он говорил, что будет поставлена бомба замедленного действия на яхту Тито перед отправлением еЈ на остров Бриони. Сталин поднял голову, вставил погасшую трубку в рот и раза два просопел ею. Он не сделал больше никаких движений, не выказал никакого интереса, но Абакумов, немного всЈ-таки проникая в шефа, почувствовал, что по- {151} пал в точку. -- А -- Ранкович? -- спросил Сталин. Да, да! Подгадать момент, чтоб и Ранкович, и Кардель, и Моше Пьяде -- вся эта клика взлетела бы на воздух вместе! По расчЈтам, не позже этой весны так и должно получиться! (ЕщЈ при взрыве должна была погибнуть команда яхты, однако министр такой мелочи не касался, и собеседник его не допытывался.) Но о чЈм он думал, сопя погасшей трубкой, невыразительно глядя на министра поверх своего кляплого свисающего носа? Не о том, конечно, что руководимая им партия родилась с отрицания индивидуального террора. И не о том, что сам он всю жизнь только и ехал на терроре. Сопя трубкой и глядя на этого краснощЈкого упитанного молодца с разгоревшимися ушами, Сталин думал о том, о чЈм всегда думал при виде этих ретивых, на все готовых, заискивающих подчинЈнных. Даже это не мысль была, а движение чувства: насколько этому человеку можно сегодня доверять? И второе движение: не наступил ли уже момент, когда этим человеком надо пожертвовать? Сталин прекрасно знал, что Абакумов в сорок пятом году обогатился. Но не спешил его карать. Сталину нравилось, что Абакумов -- такой. Такими легче управлять. Больше всего в жизни Сталин остерегался так называемых "идейных", вроде Бухарина. Это -- самые ловкие притворщики, их трудно раскусить. Но даже и понятному Абакумову нельзя было доверять, как никому вообще на земле. Он не доверял своей матери. И Богу. И революционерам. И мужикам (что будут сеять хлеб п собирать урожай, если их не заставлять). И рабочим (что будут работать, если им не установить норм). И тем более не доверял инженерам. Не доверял солдатам и генералам, что будут воевать без штрафных рот и заградотрядов. Не доверял своим приближЈнным. Не доверял жЈнам и любовницам. И детям своим не доверял. И прав оказывался всегда! И доверился он одному только человеку -- единственному за всю свою безошибочно-недоверчивую жизнь. Перед всем миром этот человек был так решителен в дружелюбии и во враждебности, так круто развернулся из {152} врагов и протянул дружескую руку. Это не был болтун, это был человек дела. И Сталин поверил ему! Человек этот был -- Адольф Гитлер. С одобрением и злорадством следил Сталин, как Гитлер чехвостил Польшу, Францию, Бельгию, как самолЈты его застилали небо над Англией. Молотов приехал из Берлина перепуганный. Разведчики доносили, что Гитлер стягивает войска к востоку. Убежал в Англию Гесс. Черчилль предупредил Сталина о нападении. Все галки на белорусских осинах и галицийских тополях кричали о войне. Все базарные бабы в его собственной стране пророчили войну со дня на день. Один Сталин оставался невозмутим. Он слал в Германию эшелоны сырья, не укреплял границ, боялся обидеть коллегу. Он верил Гитлеру!.. Едва-едва не обошлась ему эта вера ценою в голову. Тем более теперь он окончательно не верил никому! На это давление недоверия Абакумов мог бы ответить горькими словами, да не смел их сказать. Не надо было играть в деревянные лошадки -- призывать этого олуха Попивода и обсуждать с ним фельетоны против Тито. И тех славных ребят, которых Абакумов намечал послать колоть медведя, знавших язык, обычаи, даже Тито в лицо, -- не надо было отвергать по анкетам (раз жил за границей -- не наш человек), а поручить им, поверить. Теперь-то, конечно, чЈрт его знает, что из этого покушения выйдет. Абакумова самого сердила такая неповоротливость. Но он знал своего Хозяина! Надо было служить ему на какую-то долю сил -- больше половины, но никогда на полную. Сталин не терпел открытого невыполнения. Однако, чересчур удачное выполнение он ненавидел: он усматривал в этом подкоп под свою единственность. Никто, кроме него, не должен был ничего знать, уметь и делать безупречно! И Абакумов, -- как и все сорок пять министров! -- по виду натужась в министерской упряжке, тянул вполплеча. Как царь Мидас своим прикосновением обращал всЈ в золото, так Сталин своим прикосновением обращал всЈ {153} в посредственность. Но сегодня-таки лицо Сталина по мере абакумовского доклада светлело. И до подробности рассказав о предполагаемом взрыве, министр далее докладывал об арестах в Духовной Академии, потом особенно подробно -- об Академии Фрунзе, потом о разведке в портах Южной Кореи, потом... По прямому долгу и по здравому смыслу он должен был сейчас доложить о сегодняшнем телефонном звонке в американское посольство. Но мог и не говорить: он мог бы думать, что об этом уже доложил Берия или Вышинский, а ещЈ верней -- ему самому могли в эту ночь не доложить. Именно из-за того, что, никому не доверяя, Сталин развЈл параллелизм, каждый запряженный мог тянуть вполплеча. Выгодней было пока не выскакивать с обещанием найти преступника посредством спецтехники. Всякого же упоминания о телефоне он вдвойне сегодня боялся, чтобы Хозяин не вспомнил секретную телефонию. И Абакумов старался даже не смотреть на настольный телефон, чтобы глазами не навести на него Вождя. А Сталин вспоминал! Он как раз что-то вспоминал! -- и как бы не секретную телефонию! Он собрал в тяжЈлые складки лоб, и напряглись хрящи его большого носа, упорный взгляд уставил он на Абакумова (министр придал лицу как можно больше открытой честной прямоты) -- но не вспоминалось! Едва державшаяся мысль сорвалась в провал памяти. Беспомощно распустились складки серого лба. Сталин вздохнул, набил трубку и закурил. -- Да! -- вспомнил он в первом дымке, но мимоходом, не то главное, что вспоминал. -- Гомулка -- арестован? Гомулка в Польше не так давно был снят со всех постов и, не задерживаясь, катился в пропасть. -- Арестован! -- подтвердил облегчЈнный Абакумов, чуть приподнимаясь со стула. (Да Сталину уже и докладывали об этом.) Кнопкой в столе Сталин переключил верхний свет на большой -- несколько ламп на стенах. Поднялся и, дымя трубкой, начал ходить. Абакумов понял, что доклад его окончен и сейчас будут диктоваться инструкции. Он {154} раскрыл на коленях большой блокнот, достал авторучку, приготовился писать. (Хозяин любил, чтобы слова его тут же записывали.) Но Сталин ходил к радиоле и назад, дымил трубкой и не говорил ни слова, как бы совсем забыв про Абакумова. Серое рябоватое лицо его насупилось в мучительном усилии припоминания. Когда он в профиль проходил мимо Абакумова, министр видел, что уже пригорбливаются плечи, сутулится спина Вождя, отчего он кажется ещЈ меньше ростом, совсем маленьким. И Абакумов загадал про себя (обычно он запрещал себе здесь такие мысли, чтоб как-нибудь их не учуял Верховный) -- загадал, что не проживЈт Батька ещЈ десяти лет, помрЈт. Может не рассудительно, а хотелось, чтоб это случилось побыстрей: казалось, что всем им, приближЈнным, откроется тогда лЈгкая вольная жизнь. А Сталин был подавлен новым провалом в памяти -- голова отказывалась ему служить! Идя сюда из спальни, он специально думал, о чЈм надо спросить Абакумова -- и вот забыл. В бессилии он не знал, какую кожу наморщить, чтобы вспомнить. И вдруг запрокинул голову, посмотрел на верх противоположной стены и вспомнил!! -- но не то, что надо было, -- а то, чего две ночи назад не мог вспомнить в музее революции, что ему так показалось там неприятно. ... Это было в тридцать седьмом году. К двадцатилетию революции, когда так много изменилось в трактовке, он решил сам просмотреть экспозицию музея, не напутали ли там чего. И в одном зале -- в том самом, где стоял сегодня огромный телевизор, он с порога внезапно прозревшими глазами увидел на верху противоположной стены большие портреты Желябова и Перовской. Их лица были открыты, бесстрашны, их взгляды неукротимы и каждого входящего звали: "Убей тирана!" Как двумя стрелами, поражЈнный в горло двумя взглядами народовольцев, Сталин тогда откинулся, захрипел, закашлялся и в кашле пальцем тряс, показывая на портреты. Их сняли тотчас. И из музея в Ленинграде тоже убрали первую реликвию революции -- обломки кареты Александра Второго. {155} С того самого дня Сталин и приказал строить себе в разных местах убежища и квартиры, иногда целые горы прорывать ходами, как на Холодной речке. И, теряя вкус жить в окружении густого города, дошЈл до этой загородной дачи, до этого низенького ночного кабинета близ дежурной комнаты лейб-охраны. Чем больше других людей успевал он лишить жизни, тем настойчивей угнетал его постоянный ужас за свою. И его мозг изобретал много ценных усовершенствований в системе охраны, вроде того, что состав караула объявлялся лишь за час до вступления и каждый наряд состоял из бойцов разных, удалЈнных друг от друга казарм: сойдясь в карауле, они встречались впервые, на одни сутки, и не могли сговориться. И дачу себе построил мышеловкой-лабиринтом из трЈх заборов, где ворота не приходились друг против друга. И завЈл несколько спален, и где стелить сегодня, назначал перед самым тем, как ложиться. И все эти предосторожности не были трусостью, а лишь -- благоразумием. Потому что бесценна его личность для человеческой истории. Однако, другие могли этого не понять. И чтобы изо всех не выделяться одному, он и всем малым вождям в столице и в областях предписал подобные меры: запретил ходить без охраны в уборную, распорядился ездить гуськом в трЈх неразличимых автомобилях. ... Так и сейчас, под влиянием острого воспоминания о портретах народовольцев, он остановился посреди комнаты, обернулся к Абакумову и сказал, слегка потрясая в воздухе трубкой: -- А шьто ты при'д-принимайшь па' линии безопасности па'р-тийных кадров? И сразу зловеще, сразу враждебно смотрел, скривя шею набок. С раскрытым чистым блокнотом Абакумов приподнялся со стула навстречу Вождю (но не встал, зная, что Сталин любит неподвижность собеседников) -- и с краткостью (длинные объяснения Хозяин считал неискренними), и с готовностью, со всей готовностью стал говорить о том, о чЈм сейчас не собирался (эта постоянная готовность была здесь главным качеством, всякое замешатель- {156} ство Сталин бы истолковал как подтверждение злого умысла). -- Товарищ Сталин! -- дрогнул от обиды голос Абакумова. Он от души бы сердечно выговорил "Иосиф Виссарионович", но так не полагалось обращаться, это претендовало бы на приближение к Вождю, как бы почти один разряд с ним. -- Для чего и существуем мы, Органы, всЈ наше министерство, чтобы вы, товарищ Сталин, могли спокойно трудиться, думать, вести страну!.. (Сталин говорил "безопасность партийных кадров", но ответа ждал только о себе, Абакумов знал!) -- Да дня не проходит, чтоб я не проверял, чтоб я не арестовывал, чтоб я не вникал в дела!.. ВсЈ так же в позе ворона со свЈрнутой шеей Сталин смотрел внимательно. -- Слюшай, -- спросил он в раздумьи, -- а шьто? Дэла по террору -- идут? Нэ прекращаются? Абакумов горько вздохнул. -- Я бы рад был вам сказать, товарищ Сталин, что дел по террору нет. Но они есть. Мы обезвреживаем их даже... ну, в самых неожиданных местах. Сталин прикрыл один глаз, а в другом видно было удовлетворение. -- Это -- харашЈ! -- кивнул он. -- Значит -- работаете. -- ПричЈм, товарищ Сталин! -- Абакумову всЈ-таки невыносимо было сидеть перед стоящим ВождЈм, и он привстал, не распрямляя колен полностью (а уж на высоких каблуках он никогда сюда не являлся). -- Всем этим делам мы не даЈм созреть до прямой подготовки. Мы их прихватываем на замысле! на намерении! через девятнадцатый пункт! -- ХарашЈ, харашЈ, -- Сталин успокоительным жестом усадил Абакумова (ещЈ б такая туша возвышалась над ним). -- Значит, ты считайшь -- нэ-довольные ещЈ есть в народе? Абакумов опять вздохнул. -- Да, товарищ Сталин. ЕщЈ некоторый процент... (Хорош бы он был, сказав, что -- нет! Зачем тогда его и фирма?..) -- Верно ты говоришь, -- задушевно сказал Сталин. {157} В голосе его был перевес хрипов и шорохов над звонкими звуками. -- Значит, ты -- мо'жишь работать в госбезопасности. А вот мне говорят -- нэт больше нэдовольных, все, кто голосуют на выборах за -всэ довольны. А? -- Сталин усмехнулся. -- Политическая слепота! Враг притаился, голосует за, а он -- нэ' доволен! Процентов пять, а? Или, может -- восемь?.. (Вот эту проницательность, эту самокритичность, эту неподдаваемость свою на фимиам Сталин особенно в себе ценил!) -- Да, товарищ Сталин, -- убеждЈнно подтвердил Абакумов. -- Именно так, процентов пять. Или семь. Сталин продолжил свой путь по кабинету, обошЈл вокруг письменного стола. -- Это уж мой недостаток, товарищ Сталин, -- расхрабрился Абакумов, уши которого охладились вполне. -- Не могу я самоуспокаиваться. Сталин слегка постучал трубкой по пепельнице: -- А -- настроение молодЈжи? Вопрос за вопросом шли как ножи, и порезаться достаточно было на одном. Скажи "хорошее" -- политическая слепота. Скажи "плохое" -- не веришь в наше будущее. Абакумов развЈл пальцами, а от слов пока удержался. Сталин, не ожидая ответа, внушительно сказал, пристукивая трубкой: -- Нада бо'льши заботиться а' молодЈжи. К порокам среди молодЈжи надо быть а-собенно нетерпимым! Абакумов спохватился и начал писать. Мысль увлекла Сталина, глаза его разгорелись тигриным блеском. Он набил трубку заново, зажЈг и снова зашагал по комнате бодрей гораздо: -- Нада у'силить наблюдение за' настроениями студентов! На'да вы'корчЈвывать нэ' по адиночке -- а целыми группами! И надо переходить на' полную меру, которую даЈт вам закон -- двадцать пять лет, а не десять! Десять -- это шькола, а не тюрьма! Это шькольникам можнЈ по десять. А у кого усы пробиваются -- двадцать пять! Ма'ладые! Даживут! Абакумов строчил. Первые шестерЈнки долгой цепи {158} завертелись. -- И надо прекратить санаторные условия в политических тюрьмах! Я слышал от Берии: в политических тюрьмах до'-сих-пор-есть пра'дуктовые передачи? -- УберЈм! Запретим! -- с болью в голосе вскликнул Абакумов, продолжая писать. -- Это была наша ошибка, товарищ Сталин, простите!! (Уж, действительно, это был промах! Это он мог догадаться и сам!) Сталин расставил ноги против Абакумова: -- Да ско'лько жи раз вам объяснять?! На'да жи вам понять наконец... Он говорил без злобы. В его помягчевших глазах выражалось доверие к Абакумову, что тот усвоит, поймЈт. Абакумов не помнил, когда ещЈ Сталин говорил с ним так просто и доброжелательно. Ощущение боязни совсем покинуло его, мозг заработал как у обычного человека в обычных условиях. И служебное обстоятельство, давно уже мешавшее ему, как кость в горле, нашло теперь выход. С оживившимся лицом Абакумов сказал: -- Мы понимаем, товарищ Сталин! мы (он говорил за всЈ министерство) понимаем: классовая борьба будет обостряться! Так тем более тогда, товарищ Сталин, войдите в положение -- как нас связывает в работе эта отмена смертной казни! Ведь как мы колотимся уже два с половиной года: проводить расстреливаемых по бумагам нельзя. Значит, приговоры надо писать в двух редакциях. Потом -- зарплату исполнителям по бухгалтерии тоже прямо проводить нельзя, путается учЈт. Потом -- и в лагерях припугнуть нечем. Как нам смертная казнь нужна! Товарищ Сталин, верните нам смертную казнь!! -- от души, ласково просил Абакумов, приложив пятерню к груди и с надеждой глядя на темноликого Вождя. И Сталин -- чуть-чуть как бы улыбнулся. Его жЈсткие усы дрогнули, но мягко. -- Знаю, -- тихо, понимающе сказал он. -- Думал. Удивительный! Он обо всЈм знал! Он обо всЈм думал! -- ещЈ прежде, чем его просили. Как парящее божество, он предвосхищал людские мысли. -- На'-днях верну вам смэртную казнь, -- задумчиво говорил он, глядя глубоко вперЈд, как бы в годы и в го- {159} ды. -- Э'т-та будыт харЈшая воспитательная мера. ЕщЈ бы он не думал об этой мере! Он больше их всех третий год страдал, что поддался порыву прихвастнуть перед Западом, изменил сам себе -- поверил, что люди не до конца испорчены. А в том и была всю жизнь отличительная черта его как государственного деятеля: ни разжалование, ни всеобщая травля, ни дом умалишЈнных, ни пожизненная тюрьма, ни ссылка не казались ему достаточной мерой для человека, признанного опасным. Только смерть была расчЈтом надЈжным, сполна. Только смерть нарушителя подтверждает, что ты обладаешь реальной полной властью. И если кончик уса его вздрагивал от негодования, то приговор всегда был один: смерть. Меньшей кары просто не было в его шкале. Из далЈкой светлой дали, куда он только что смотрел, Сталин перевЈл глаза на Абакумова. С нижним прищуром век спросил: -- А ты -- нэ боишься, что мы тебя жи первого и расстреляем? Это "расстреляем" он почти не договорил, он сказал его на спаде голоса, уже шорохом, как мягкое окончание, как нечто само собой угадываемое. Но в Абакумове оно оборвалось морозом. Самый Родной и Любимый стоял над ним лишь немного дальше, чем мог бы Абакумов достать протянутым кулаком, и следил за каждой чЈрточкой министра, как он поймЈт эту шутку. Не смея встать и не смея сидеть, Абакумов чуть приподнялся на напряжЈнных ногах, и от напряжения они задрожали в коленях: -- Товарищ Сталин!.. Так если я заслуживаю... Если нужно... Сталин смотрел мудро, проницательно. Он тихо сверялся сейчас со своей обязательной второй мыслью о приближЈнном. Увы, он знал эту человеческую неизбежность: от самых усердных помощников со временем обязательно приходится отказаться, отчураться, они себя компрометируют. -- Правильно! -- с улыбкой расположения, как бы {160} хваля за сообразительность, сказал Сталин. -- Когда заслужишь -- тогда расстреляем. Он провЈл в воздухе рукой, показывая Абакумову сесть, сесть. Абакумов опять уселся. Сталин задумался и заговорил так тепло, как министру госбезопасности ещЈ не приходилось слышать: -- Скоро будыт мно'го-вам-работы, Абакумов. Будым йищЈ один раз такое мероприятие проводить, как в тридцать седьмом. Весь мир -- против нас. Война давно неизбежна. С сорок четвЈртого года неизбежна. А перед ба'ль-шой войной ба'ль-шая нужна и чистка. -- Но товарищ Сталин! -- осмелился возразить Абакумов. -- Разве мы сейчас не сажаем? -- Э'т-та разве сажаем!.. -- отмахнулся Сталин с добродушной усмешкой. -- Во'т начнЈм сажать -- увидишь!.. А во время войны пойдЈм вперЈд -- там Йи-вропу начнЈм сажать! Крепи Органы. Крепи Органы! Шьта'ты, зарплата -- я тыбе ны'когда нэ откажу. И отпустил мирно: -- Ну, иды'-пока. Абакумов не чувствовал -- шЈл он или летел через приЈмную к ПоскрЈбышеву за портфелем. Не только можно было жить теперь целый месяц -- но не начиналась ли новая эпоха его отношений с Хозяином? ЕщЈ, правда, было угрожено, что его же и расстреляют. Но ведь то была шутка. --------

22

А Властитель, возбуждЈнный большими мыслями, крупно ходил по ночному кабинету. Какая-то внутренняя музыка нарастала в нЈм, какой-то огромнейший духовой оркестр давал ему музыку к маршу. Недовольные? Пусть недовольные. Они всегда были и будут. Но, пропустив через себя незамысловатую мировую {161} историю, Сталин знал, что со временем люди всЈ дурное простят, и даже забудут, и даже припомнят как хорошее. Целые народы подобны королеве Анне, вдове из шекспировского "Ричарда III", -- их гнев недолговечен, воля не стойка, память слаба -- и они всегда будут рады отдаться победителю. Толпа -- это как бы материя истории. (Записать!) Сколько еЈ в одном месте убудет, столько в другом прибудет. Так что беречь еЈ нечего. Для того и нужно ему жить до девяноста лет, что не кончена борьба, не достроено здание, неверное время -- и некому его заменить. Провести и выиграть последнюю мировую войну. Как сусликов выморить западных социал-демократов и всех недобитых во всЈм мире. Потом, конечно, поднять производительность труда. Решить там эти разные экономические проблемы. Одним словом, как говорится, построить коммунизм. Тут, кстати, укрепились совершенно неправильные представления, Сталин последнее время обдумал и разобрался. Близорукие наивные люди представляют себе коммунизм как царство сытости и свободы от необходимости. Но это было бы невозможное общество, все на голову сядут, такой коммунизм хуже буржуазной анархии! Первой и главной чертой истинного коммунизма должна быть дисциплина, строгое подчинение руководителям и выполнение всех указаний. (И особенно строго должна быть подчинена интеллигенция.) Вторая черта: сытость должна быть очень умеренная, даже недостаточная, потому что совершенно сытые люди впадают в идеологический разброд, как мы видим на Западе. Если человек не будет заботиться о еде, он освободится от материальной силы истории, бытие перестанет определять сознание., и всЈ пойдЈт кувырком. Так что, если разобраться, то истинный коммунизм у Сталина уже построен. Однако, объявлять об этом нельзя, ибо тогда: куда же идти? Время идЈт, и всЈ идЈт, и надо куда-то же идти. Очевидно, объявлять о том, что коммунизм уже построен, вообще не придЈтся никогда, это было бы методически неверно. {162} Вот кто молодец был -- Бонапарт. Не побоялся лая из якобинских подворотен, объявил себя императором -- и кончено дело. В слове "император" ничего плохого нет, это значит -- повелитель, начальник. Это ничуть не противоречит мировому коммунизму. Как бы это звучало! -- Император Планеты! Император Земли! Он шагал и шагал, и оркестры играли. А там, может быть, найдут средство такое, лекарство, чтобы сделать хоть его одного бессмертным?.. Нет, не успеют. Как же бросить человечество? И -- на кого? Напутают, ошибок наделают. Ну, ладно. Понастроить себе памятников -- ещЈ побольше, ещЈ повыше (техника разовьЈтся). Поставить на Казбеке памятник, и поставить на Эльбрусе памятник -- и чтобы голова была всегда выше облаков. И тогда, ладно, можно умереть -- Величайшим изо всех Великих, нет ему равных, нет сравнимых в истории Земли. И вдруг он остановился. Ну, а... -- выше? Равных ему, конечно, нет, ну а если там, над облаками, выше глаза поднимешь -- а там...? Он опять пошЈл, но медленнее. Вот этот один неясный вопрос иногда закрадывался к Сталину. Давно, кажется, доказано то, что надо, а что мешало -- то опровергнуто. А всЈ равно как-то неясно. Особенно если детство твоЈ прошло в церкви. И ты вглядывался в глаза икон. И пел на клиросе. А "ныне отпущаеши" и сейчас споЈшь-не соврЈшь. Эти воспоминания почему-то за последнее время оживились в Иосифе. Мать, умирая, так и сказала: "Жалко, что ты не стал священником." Вождь мирового пролетариата, Собиратель славянства, а матери казалось: неудачник... На всякий случай Сталин против Бога никогда не высказывался, довольно было ораторов без него. Ленин на {163} крест плевал, топтал, Бухарин, Троцкий высмеивали -- Сталин помалкивал. Того церковного инспектора, Абакадзе, который выгнал Джугашвили из семинарии, Сталин трогать не велел. Пусть доживает. И когда третьего июля пересохло горло, а на глаза вышли слезы -- не страха, а жалости, жалости к себе -- не случайно с его губ сорвались "братья и сестры". Ни Ленин, ни кто другой и нарочно б так не придумал обмолвиться. Его же губы сказали то, к чему привыкли в юности. Никто не видел, не знает, никому не говорил: в те дни он в своей комнате запирался и молился, по-настоящему молился, только в пустой угол, на коленях стоял, молился. Тяжелей тех месяцев во всей его жизни не было. В те дни он дал Богу обет: что если опасность пройдЈт, и он сохранится на своЈм посту, он восстановит в России церковь, и служения, и гнать не даст, и сажать не даст. (Этого и раньше не следовало допускать, это при Ленине завели.) И когда точно опасность прошла, Сталинград прошЈл -- Сталин всЈ сделал по обету. Если Бог есть -- Он один знает. Только вряд ли он всЈ-таки есть. Потому что слишком уж тогда благодушный, ленивый какой-то. Такую власть иметь -- и всЈ терпеть? и ни разу в земные дела не вмешаться -- ну, как это возможно?.. Вот обойдя это спасение сорок первого года, никогда Сталин не замечал, чтоб кроме него кто-нибудь ещЈ распоряжался. Ни разу локтем не толкнул, ни разу не прикоснулся. Но если всЈ-таки Бог есть, если распоряжается душами -- нуждался Сталин мириться, пока не поздно. Несмотря на всю свою высоту -- тем более нуждался. Потому что -- пустота его окружала, ни рядом, ни близко никого, всЈ человечество -- внизу где-то. И, пожалуй, ближе всего к нему был -- Бог. Тоже одинокий. И последние годы Сталину просто приятно было, что церковь в своих молитвах провозглашает его Богоизбранным ВождЈм. За то ж и он держал Лавру на кремлЈвском снабжении. Никакого премьер-министра великой державы не встречал Сталин так, как своего послушного дряхлого {164} патриарха: он выходил его встречать к дальним дверям и вЈл к столу под локоток. И ещЈ он подумывал, не подыскать ли где именьице какое, подворье, и подарить патриарху. Ну, как раньше дарили на помин души. Об одном писателе Сталин узнал, что тот -- сын священника, но скрывает. "Ты -- права-славный?" -- спросил он его наедине. Тот побледнел и замер. "А ну, пэ'рэкрестысь! Умейшь?" Писатель перекрестился и думал -- тут ему конец. "Ма'ладэц!" -- сказал Сталин и похлопал по плечу. ВсЈ-таки в долгой трудной борьбе были у Сталина кое-какие перегибы. И хорошо бы так, над гробом, хор светлый собрать и чтобы -- "Ныне отпущаеши..." Вообще странное замечал у себя Сталин расположение не к одному только православию: раз, и другой, и третий потягивала его какая-то привязанность к старому миру -- к тому миру, из которого он вышел сам, но который по большевистской службе уже сорок лет разрушал. В тридцатые годы из одной лишь политики он оживил забытое, пятнадцать лет не употреблявшееся и на слух почти позорное слово Родина. Но с годами ему самому вправду стало очень приятно выговаривать "Россия", "родина". При этом его собственная власть приобретала как будто большую устойчивость. Как будто святость. Раньше он проводил мероприятия партии и не считал, сколько там этих русских идЈт в расход. Но постепенно стал ему заметен и приятен русский народ -- этот никогда не изменявший ему народ, голодавший столько лет, сколько это было нужно, спокойно шедший хоть на войну, хоть в лагеря, на любые трудности и не бунтовавший никогда. Преданный, простоватый. Вот такой, как ПоскрЈбышев. И после Победы Сталин вполне искренне сказал, что у русского народа -- ясный ум, стойкий характер и терпение. И самому Сталину с годами уже хотелось, чтоб и его признавали за русского тоже. Что-то приятное находил он также в самой игре слов, напоминающей старый мир: чтобы были не "заведующие школами", а директоры; не "комсостав", а -- офицерство; не ВЦИК, а -- Верховный Совет (верховный - {165} очень слово хорошее); и чтоб офицеры имели денщиков; а гимназистки чтоб учились отдельно от гимназистов, и носили пелеринки, и платили за проучение; и чтоб у каждого гражданского ведомства была своя форма и знаки различия; и чтобы советские люди отдыхали как все христиане, в воскресенье, а не в какие-то безличные номерные дни; и даже чтобы брак признавать только законный, как было при царе -- хоть самому ему круто пришлось от этого в своЈ время, и что б об этом ни думал Энгельс в морской пучине; и хотя советовали ему Булгакова расстрелять, а белогвардейские "Дни Турбиных" сжечь, какая-то сила подтолкнула его локоть написать: "допустить в одном московском театре". Вот здесь, в ночном кабинете, впервые примерил он перед зеркалом к своему кителю старые русские погоны -- и ощутил в этом удовольствие. В конце концов и в короне, как в высшем из знаков отличия, тоже не было ничего зазорного. В конце концов то был проверенный, устойчивый, триста лет стоявший мир, и лучшее из него -- почему не заимствовать? И хотя сдача Порт-Артура могла в своЈ время только радовать его, бежавшего из Иркутской губернии ссыльного революционера, -- после разгрома Японии он, кажется, не солгал, говоря, что сдача Порт-Артура сорок лет лежала тЈмным пятном на самолюбии его и других старых русских людей. Да, да, старых русских людей! Сталин задумывался иногда, что ведь не случайно утвердился, во главе этой страны и привлЈк сердца еЈ -- именно он, а не все те знаменитые крикуны и клинобородые талмудисты -- без родства, без корней, без положительности. Вот они, вот они все здесь, на полках, без переплЈтов, в брошюрах двадцатых годов -- захлебнувшиеся, расстрелянные, отравленные, сожжЈнные, попавшие в автомобильные катастрофы и кончившие с собой! Отовсюду изъятые, преданные анафеме, апокрифические -- здесь они выстроились все! Каждую ночь они предлагают ему свои страницы, трясут бородЈнками, ломают руки, плюют в него, хрипят, кричат ему с полок: "Мы предупреждали!", "Нужно было иначе!" Чужих блох искать -- ума не надо! Для того Сталин и собрал их здесь, чтобы злей {166} быть по ночам, когда принимает решения. (Почему-то всегда оказывалось так, что уничтоженные противники в чЈм-то оказывались и правы. Сталин настороженно прислушивался к их враждебным загробным голосам, и иногда кое-что перенимал.) Их победитель, в мундире генералиссимуса, с низко-покатым назад лбом питекантропа, неуверенно брЈл мимо полок и пальцами скрюченными держался, хватался, перебирал по строю своих врагов. Невидимый внутренний оркестр, под который он шагал, разладился и замолк в нЈм. И заломили, почти отняться готовы были ноги. ТяжЈлыми волнами било в голову, слабеющая цепь мыслей распалась -- и он совсем забыл, зачем подошЈл к этим полкам? о чЈм он только что думал? Он опустился на близкий стул, закрыл лицо руками. Это была собачья старость... Старость без друзей. Старость без любви. Старость без веры. Старость без желаний. Даже любимая дочь давно была ему не нужна, чужда. Ощущение перешибленной памяти, меркнущего разума, отъединения ото всех живых заполняло его беспомощным ужасом. Мутным взглядом он обвЈл комнату, не различая, близко еЈ стены или далеко. На тумбочке рядом стоял ещЈ один графинчик под замком. Сталин нащупал ключ, длинно привязанный к поясу (в дурном состоянии он мог обронить его и искать долго), отпер графинчик, налил и выпил бодрящей настойки. И ещЈ сидел с закрытыми глазами. В теле стало лучше, лучше, хорошо. Проясневший взгляд его упал на телефон -- и что-то, ускользавшее весь вечер, опять скользнуло по его памяти кончиком змеиного хвоста. Что-то надо было спросить у Абакумова... Арестован ли Гомулка?.. Да! Вот оно! Он поднялся и, мягко шаркая по ковру, добрался до письменного стола, взял ручку, написал на календаре: Секретная телефония. Рапортовали, что собраны лучшие силы, что полная материальная база, что энтузиазм, что встречные обяза- {167} тельства -- почему не кончают?! Абакумов, морда наглая, просидел, собака, час битый -- ни слова не сказал! Вот так и все они, во всех ведомствах -- каждый старается обмануть своего Вождя! Как же можно им довериться? Как же можно не работать по ночам? ЕщЈ до завтрака больше десяти часов. Он позвонил, чтоб его переодели в халат. Беззаботная страна может спать, но Отец еЈ спать не может! --------

23

Уж, кажется, всЈ было сделано для бессмертия. Но Сталину казалось, что современники, хотя и называют его Мудрейшим из Мудрейших, -- всЈ-таки не по заслугам мало восхищаются им; всЈ-таки в своих восторгах поверхностны и не оценили всей глубины его гениальности. И последнее время язвила его мысль: не только выиграть третью мировую войну, но совершить ещЈ один научный подвиг, внести свой блистающий вклад в какую-нибудь ещЈ из наук, кроме философских и исторических. Конечно, такой вклад он мог бы внести в биологию, но там он доверил работу Лысенко, этому честному энергичному человеку из народа. Да и больше была заманчива для Сталина математика или хотя бы физика. Все Основоположники бесстрашно пробовали свои силы в этих науках. Просто завидно читать бойкие рассуждения Энгельса о ноле или о минус единице, возведенной в квадрат. Восхищала Сталина и та решительность Ленина, с которой он, юрист, пошЈл в дебри физики, и там, на месте, распушил учЈных, доказал, что материя не может превращаться ни в какую энергию. Сталин же, сколько ни перелистывал учебник "Алгебры" КиселЈва и "Физику" Соколова для старших классов, -- никак не мог набрести ни на какой счастливый толчок. Такую счастливую мысль -- правда, совсем в другой области, в языкознании, ему подал недавний случай с тби- {168} лисским профессором Чикобавой. Этого Чикобаву Сталин смутно помнил, как всех сколько-нибудь выдающихся грузинов: он был посетителем дома Игнатошвили-сына, тбилисского адвоката, меньшевика, и сам фрондЈр, уже не мыслимый нигде, кроме Грузии. В последней статье, доживи до того почтенного возраста и до того скептического состояния ума, когда начинаешь мало считаться с земным, Чикобава умудрился написать по видимости антимарксистскую ересь, что язык -- никакая не надстройка, а просто себе язык, и что будто бы существует язык не буржуазный и пролетарский, а просто национальный язык. И открыто осмелился посягнуть на имя самого Марра. Так как и тот и другой были грузинами, то отклик последовал в грузинском же университетском вестнике, серенький непереплетенный номер которого с грузинской вязью лежал сейчас перед Сталиным. Несколько лингвистов-марксистов-марристов обрушились на наглеца с обвинениями, после которых тому оставалось только ожидать ночного стука МГБ. Уже намекнуто было, что Чикобава -- агент американского империализма. И ничто не спасло бы Чикобаву, если бы Сталин не снял трубку и не оставил его жить. Его он оставил жить, а простеньким провинциальным мыслям Чикобавы решил дать бессмертное изложение и гениальное развитие. Правда, звучней было бы опровергнуть, например, контрреволюционную теорию относительности или волновую механику. Но за государственными делами просто нет на это времени. Языкознание же всЈ-таки рядом с грамматикой, а грамматика по трудности всегда казалась Сталину рядом с математикой. Это можно будет ярко, выразительно написать (он уже сидел и писал): "Какой бы язык советских наций мы ни взяли -- русский, украинский, белорусский, узбекский, казахский, грузинский, армянский, эстонский, латвийский, литовский, молдавский, татарский, азербайджанский, башкирский, туркменский... (вот чЈрт, с годами ему всЈ трудней останавливаться в перечислениях. Но надо ли? Так лучше в голову входит читателю, ему и возражать не хочется)... -- каждому ясно, что..." Ну, и там что-нибудь, что каждому ясно. {169} А что ясно? Ничего не ясно... Экономика -- базис, общественные явления -- надстройка. И -- ничего третьего, как всегда в марксизме. Но с опытом жизни Сталин разобрался, что без третьего не поскачешь. Например, нейтральные страны могут же быть (их доконаем потом отдельно) и нейтральные партии (конечно, не у нас). При Ленине скажи такую фразу: "Кто не с нами -- тот ещЈ не против нас"? -- в минуту бы выгнали из рядов. А получается так... Диалектика. Вот и тут. Над статьЈй Чикобавы Сталин сам задумался, поражЈнный никогда не приходившей ему мыслью: если язык -- надстройка, почему он не меняется с каждой эпохой? Если он не надстройка, так что он? Базис? Способ производства? Собственно так: способ производства состоит из производительных сил и производственных отношений. Назвать язык отношением -- пожалуй что нельзя. Значит, язык -- производительная сила? Но производительные силы есть: орудия производства, средства производства и люди. Но хотя люди говорят языком, всЈ же язык -- не люди. ЧЈрт его знает, тупик какой-то. Честнее всего было бы признать, что язык -- это орудие производства, ну, как станки, как железные дороги, как почта. Тоже ведь -- связь. Сказал же Ленин: "без почты не может быть социализма". Очевидно, и без языка... Но если прямым тезисом так и дать, что язык -- это орудие производства, начнЈтся хихиканье. Не у нас, конечно. И посоветоваться не с кем. Ну, можно будет вот так, поосторожнее: "В этом отношении язык, принципиально отличаясь от надстройки, не отличается, однако, от орудий производства, скажем от машин, которые так же безразличны к классам, как язык." "Безразличны к классам"! Тоже ведь раньше, бывало, не скажешь... Он поставил точку. Заложил руки за затылок, зевнул и потянулся. Не так много он ещЈ думал, а уже устал. Сталин поднялся и прошЈлся по кабинету. Он подо- {170} шЈл к небольшому окошку, где вместо стЈкол было два слоя прозрачной желтоватой брони, а между ними высокое выталкивающее давление. Впрочем, за окнами был маленький отгороженный садик, там по утрам проходил садовник под наблюдением охраны -- и сутки не было больше никого. За непробиваемыми стЈклами стоял в садике туман. Не было видно ни страны, ни Земли, ни Вселенной. В такие ночные часы, без единого звука и без единого человека, Сталин не мог быть уверен, что вся страна-то его существует. Когда после войны несколько раз он ездил на юг, он видел одно пустое как вымершее пространство, никакой живой России, хотя проехал тысячи километров по земле (самолЈтам он себя не доверял). Ехал ли он на автомобилях -- и пустое стлалось шоссе, и безлюдная полоса вдоль него. Ехал ли он поездом -- и вымирали станции, на остановках по перрону ходила только его поездная свита и очень проверенные железнодорожники (а скорей всего -- чекисты). И у него укреплялось ощущение, что он одинок не только на своей кунцевской даче, но и вообще во всей России, что вся Россия -- придумана (удивительно, что иностранцы верят в еЈ существование). К счастью, однако, это неживое пространство исправно поставляет государству хлеб, овощи, молоко, уголь, чугун -- и всЈ в заданных количествах и в срок. ЕщЈ и отличных солдат поставляет это пространство. (Тех дивизий Сталин тоже никогда своими глазами не видел, но судя по взятым городам -- которых он тоже не видел -- они несомненно существовали.) Сталин был так одинок, что уже некем было ему себя проверить, не с кем соотнестись. Впрочем, половина Вселенной заключалась в его собственной груди и была стройна, ясна. Лишь вторая половина -- та самая объективная реальность, корчилась в мировом тумане. Но отсюда, из укреплЈнного, охраняемого, очищенного ночного кабинета, Сталин совсем не боялся той второй половины -- он чувствовал в себе власть корЈжить еЈ, как хотел. Только когда приходилось своими ногами вступать в ту объективную реальность, например, по- {171} ехать на большой банкет в Колонный зал, своими ногами пересечь пугающее пространство от автомобиля до двери, и потом своими ногами подниматься по лестнице, пересекать ещЈ слишком обширное фойе и видеть по сторонам восхищЈнных, почтительных, но всЈ же слишком многочисленных гостей -- тогда Сталин чувствовал себя худо, и не знал даже, как лучше использовать руки свои, давно не годные к настоящей обороне. Он складывал их на животе и улыбался. Гости думали, что Всесильный улыбается в милость к ним, а он улыбался от растерянности... Пространство им самим было названо коренным условием существования материи. Но овладев его сухой шестой частью, он стал опасаться его. Тем и хорош был его ночной кабинет, что здесь не было пространства. Сталин задвинул металлическую шторку и поплЈлся опять к столу. Проглотил таблетку, снова сел. Никогда в жизни ему не везло, но надо трудиться. Потомки оценят. Как это случилось, что в языкознании -- аракчеевский режим? Никто не смеет слова сказать против Марра. Странные люди! Робкие люди! Учишь их, учишь демократии, разжуЈшь им, в рот положишь -- не берут! ВсЈ -- самому, и тут -- самому... И он в увлечении записал несколько фраз: "Надстройка для того и создана базисом, чтобы..." "Язык для того и создан, чтобы..." В усердии выписывания слов он низко склонил над листом коричневато-серое лицо с большим носом-бороздилом. Лафарг этот, тоже мне в теоретики! -- "внезапная языковая революция между 1789 и 1794 годами". (Или с тестем согласовал?..) Какая там революция! Был французский язык -- и остался французский. Кончать надо все эти разговорчики о революциях! "Вообще нужно сказать к сведению товарищей, увлекающихся взрывами, что закон перехода от старого качества к новому качеству путЈм взрыва неприменим не только к истории развития языка, -- он редко применим и к другим общественным явлениям." {172} Сталин отклонился, перечитал. Это хорошо получилось. Надо, чтобы это место агитаторы особенно хорошо разъясняли: что с какого-то момента всякие революции прекращаются и развитие идЈт только эволюционным путЈм. И даже, может быть, количество не переходит в качество. Но об этом в другой раз. "Редко"?.. Нет, пока ещЈ так нельзя. Сталин перечеркнул "редко" и написал: "не всегда". Какой бы примерчик? "Мы перешли от буржуазного индивидуально-крестьянского строя (новый термин получился, и хороший термин!) к социалистическому колхозному." И, поставив, как все люди, точку, он подумал и дописал: "строю". Это был его любимый стиль: ещЈ один удар по уже забитому гвоздю. С повторением всех слов любая фраза воспринималась им как-то понятнее. УвлечЈнное перо писало дальше: "Однако, этот переворот совершился не путЈм взрыва, то есть не путЈм свержения существующей власти, -- (надо, чтоб это место агитаторы особенно разъясняли!), -- и создания новой власти", -- (об этом чтоб и мысли не было!!). С легкодумной ленинской руки в советской исторической науке признают только революцию снизу, а революцию сверху считают полумерой, ублюдком, признаком дурного тона. Но пора назвать вещи своими именами: "А удалось это проделать потому, что это была революция сверху, что переворот был совершЈн по инициативе существующей власти..." Стоп, это получилось нехорошо. Так выходит, что инициатива коллективизации шла не от крестьян?.. Сталин откинулся в кресле, зевнул -- и вдруг потерял мысль, все мысли, какие только что были. Загоревшийся в нЈм пыл исследования -- погас. Сильно сгорбившись, путаясь в длинных полах халата, шаркающею походкой владетель полумира прошЈл во вторую узкую дверь, не различную от стены, опять в кривой узкий лабиринтик, а лабиринтиком -- в низкую спальню без окна, с железобетонными стенами. Ложась, он кряхтел и пытался подкрепить себя привычным рассуждением: ни Наполеон, ни Гитлер не могли {173} взять Британии потому, что имели врага на континенте. А у него -- не будет. Сразу с Эльбы -- марш на Ламанш, Франция сыпется как труха (французские коммунисты помогут), Пиренеи -- с ходу штурмом. Блитц-криг -- это, конечно, афера. Но без молниеносной войны не обойтись. Начать можно будет, как атомных бомб наделаем и прочистим тыл хорошенько. Уже уткнувшись в подушку щекой, перебрал последние бессвязные мысли: что в Корее тоже надо молниеносно; что с нашими танками, артиллерией, авиацией обойдЈмся мы, пожалуй, и без Мирового Октября. Вообще путь к мировому коммунизму проще всего через Третью Мировую войну: сперва объединить весь мир, а уже там учреждать коммунизм. Иначе -- слишком много сложностей. Не нужно больше никаких революций! Сзади, сзади все революции! Впереди -- ни одной! И опустился в сон. --------

24

Когда инженер-полковник Яконов вышел из министерства боковым парадным ходом на улицу Дзержинского и обогнул черно-мраморный нос здания под пилястры Фуркасовского, он не сразу узнал свою "победу" и уже надавил было ручку садиться в чужую. Вся прошедшая ночь была густо-туманная. Снег, порывавшийся идти с вечера, вначале всЈ таял, потом пресекся. Сейчас, под утро, туман жался к земле, а натаявшую воду подбирало хрупким ледком. Холодало. Было уже скоро пять часов. В небе стояла чЈрная фонарная ночь. Мимо проходил студент-первокурсник (он всю ночь простоял в парадном со своей возлюбленной) и с завистью поглядел, как Яконов садился в автомобиль. Он вздохнул -- доживЈт ли когда-нибудь, чтоб иметь машину. Не то, чтобы девушку покатать в легковой -- он и в грузови- {174} ке-то ездил только в кузове, в колхоз на уборочную. Но он не знал, кому завидовал... ШофЈр спросил: -- Домой? Яконов бессмысленно держал на ладони карманные часы, не понимая, что они показывали. -- Домой? -- спросил шофЈр. Яконов дико посмотрел на него. -- А? Нет. -- В Марфино? -- удивился шофЈр. Хотя он ждал в бурках и в полушубке -- он продрог, хотел спать. -- Нет, -- ответил инженер-полковник, держась рукой чуть повыше сердца. ШофЈр смотрел на лицо шефа в мутноватом пятне от уличного фонаря сквозь ветровое стекло. Это не был его шеф. Покойные мягкие, порой надменно-сжатые губы Яконова беспомощно тряслись. И он всЈ ещЈ держал на ладони часы, не понимая. И хотя шофЈр с полуночи ждал, злился на полковника, матерясь в бараний мех воротника, припоминая ему все его дурные поступки за два года, -- сейчас, не переспрашивая больше, он поехал наугад. И злость его прошла. Было так поздно, что уже становилось рано. Редкий автомобиль встречался на пустынных улицах. Уже не было ни милиции, ни тех, кто раздевает, ни тех, кого раздевают. Скоро должны были пойти троллейбусы. Несколько раз шофЈр оглядывался на полковника: всЈ же надо было что-то решать. Он уже сгонял до Мясницких ворот, доехал бульварами до Трубной, свернул на Неглинную. Но не ездить же было так до утра! Яконов неподвижным бессмысленным взглядом упЈрся вперЈд, в ничто. Он жил на Большой Серпуховке. Рассчитывая, что вид кварталов, близких к дому, приведЈт инженер-полковника к желанию вернуться домой, шофЈр направил в Замоскворечье. Из Охотного ряда он развернулся на строгую пустынную Красную площадь. Зубцы стен и верхушки елей у стен тронуло инеем. Брусчатка была особенно скользка. Туман жался под колЈса автомобиля, к мостовой. {175} В двухстах метрах от них за зубцами, которые поэтами назывались не иначе как священными, за проходными, караулками, вахтами, часовыми, патрулями и засадами, обитал, по тем же поэтам, Неусыпный, и должен был сейчас кончать свою одинокую ночь. А они проехали, даже не вспомнив о нЈм. И уж когда спустились мимо Василия Блаженного и повернули налево по набережной, шофЈр затормозил и спросил опять: -- А может домой, товарищ полковник? Надо было именно домой. Может быть этих ночей, проводимых дома, осталось меньше, чем пальцев. Но как пЈс убегает умирать в одиночестве, так Яконов должен был уйти куда-то, не в семью. Подобрав полы кожаного пальто, он вышел из "Победы" и сказал шофЈру: -- Ты, братец, езжай-ка спи, я сам дойду. Братцем он иногда называл шофЈра. Но звукнула в его голосе такая скорбь, будто он прощался. Москва-река была до набережных покрыта шевелящимся одеялом тумана. Не застЈгивая пальто, в полковничьей папахе чуть набекрень, Яконов, оскользаясь, пошЈл по набережной. ШофЈр хотел окликнуть его, поехать с ним рядом, но потом подумал, что -- небось, в таких чинах не топятся, развернулся и уехал. А Яконов пошЈл долгим пролЈтом набережной без пересечений, с каким-то бесконечным деревянным заборцем слева, рекою справа. ШЈл он по асфальту, посередине, немигающе уставясь в далЈкие фонарные огни. И пройдя сколько-то, ощутил, что вот эта похоронная ходьба в полном одиночестве доставляет ему простое и давно не испытанное удовольствие. Когда их вызвали к министру второй раз -- случилось непоправимое. Было ощущение, что рухнули все привычные прикрывающие потолки. Абакумов метался- красным зверем. Он наступал на них, разгонял их по кабинету, матюгался, плевал -- едва что мимо них, и, не соразмерив тычка кулаком к лицу Яконова, с очевидным желанием причинить боль, зацепил его мягкий белый нос, и у Яконова пошла кровь. {176} Селивановского он разжаловал в лейтенанты и послал на заполярную подкомандировку; Осколупова вернул рядовым надзирателем в Бутырскую тюрьму, где тот начал карьеру в 1925 году; а Яконова за обман и за повторное вредительство арестовал и послал в таком же синем комбинезоне в ту же СемЈрку, к Бобынину, своими руками налаживать клиппированную речь. Потом отдышался и дал им последнего сроку -- до ленинской годовщины. Большой безвкусный кабинет плыл и качался в глазах Яконова. Платком он пытался осушить нос. Он стоял беззащитно перед Абакумовым, а сам думал о тех, с кем проводил один только час в сутки, но единственно для кого извивался, боролся и тиранил остальные часы бодрствования: о двух девочках восьми и девяти лет и о жене Варюше, тем более дорогой, что он не рано женился на ней. Он женился тридцати шести лет, едва выйдя оттуда, куда опять его теперь толкал железный кулак министра. Потом Селивановский повЈл Осколупова и Яконова к себе и угрозил, что обоих их загонит за решЈтку, но не даст себя низвести до заполярного лейтенанта. Потом Осколупов повЈл Яконова к себе и начистую открыл, что теперь-то он навсегда связал тюремное прошлое Яконова и его вредительское настоящее. ... Яконов подошЈл к высокому бетонному мосту, уводившему направо за Москва-реку. Но он не стал обходить, подниматься на его въезд, а прошЈл под ним, тоннелем, где расхаживал милиционер. Милиционер долгим подозрительным взглядом проводил стран

Источник: http://www.lib.ru/PROZA/SOLZHENICYN/vkp1.txt

Закрыть ... [X]

Александр Солженицын. В круге первом (т.1) Вязание крючком салфетку воздушными петлями



Перешить длинный рукав на короткий Валентин Катаев. Сын полка
Перешить длинный рукав на короткий Cached
Перешить длинный рукав на короткий Блюда на ужин - рецепты с фото на Повар. ру (25105)
Перешить длинный рукав на короткий ВЯЗАНИЕ СЛЕДКОВ - СХЕМЫ ВЯЗАНИЯ - Вязание
Перешить длинный рукав на короткий Выкройка мишки тедди
Перешить длинный рукав на короткий Выкройки мягких игрушек
Перешить длинный рукав на короткий Вяжем вместе роскошную белоснежную шапочку с
Вязание спицами для детей Жировики на лице: причины, лечение и удаление Как сделать оригинальные шторы для дома своими руками. Здесь Как узнать свой камень МОДУЛЬНОЕ ОРИГАМИ ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ Манты, рецепты с фото на m: 86 Подушки спицами Прически девочкам на выпускной в детском саду (фото) Схемы вязания узоров спицами